Авель внезапно и сразу проснулся, прислушался. Лампа не горит, погасла. В комнате ни звука. Что же могло разбудить? Он сел рывком, вгляделся в угол, в лежащего там деда. В очаге рдел жар, стены мягко озарялись и меркли. Со двора не слышалось ни ветра, ничего; оттуда полз лишь ночной холод и ложился на земляной пол холодом пещеры. Старик не шевелился, и Авель понял, что он мертв. Кинул взгляд на оконные стекла, на эти черные смутно-зеркальные квадраты. Темно. Еще не утро, еще не скоро забрезжит седьмой рассвет; и он встал и начал обряжать деда. Певцов звать не надо; ничего от них не переменится, а обрядить он и сам сумеет. Он выше поднял старику голову, смочил длинные седые волосы. Заплел косу и обвил тесьмой. Облачил тело в яркую, ритуальной расцветки, одежду: вишневую вельветовую дедову рубаху, белые штаны и мягкие, выбеленные каолином, низкие мокасины. Снял сверху мешочки с цветенью и мукой, птичьи священные перья и записную книгу, в которой дед вел свой календарь. Все это, вместе с початками цветной кукурузы, он положил у тела, сыпнув в четыре стороны мукой. Обернул деда в одеяло.
Стояла предрассветная густая темень; миновав загоны для скота, он садами дошел до католической миссии. Заработал включенный генератор, одно за другим осветились окна вверху, на лестнице и в коридоре, и отец Ольгии распахнул дверь.
— Что тебе, во имя господа?..
— Мой дед умер, — сказал Авель. — Похорони его.
— Умер?.. Да, да, конечно… Но, господи боже, разве не мог ты подождать до…
— Мой дед умер, — повторил Авель. Голос был негромок. В нем не было ни дрожи, ни волнения.
— Да, да. Я слышал, — сказал священник и потер зрячий глаз. — Но ведь ночь еще, господи. Ночь ведь на дворе. Я понимаю твое горе, но…
Но Авель ушел уже. Ежась от холода, отец Ольгин всматривался в темноту.
— Я понимаю, — сказал он. — Понимаю. — И перешел на крик: — Понимаю! О господи! Я понимаю — понимаю!
Авель не стал возвращаться в дедов дом. Он торопливо пошел окраиной городка на юг. У последнего дома он остановился, снял с себя рубашку. Тело озябло и ныло от холода. Он присел у глиняной печи, сунул руки внутрь, в одетую мерзлой коркой золу, в сажу, и патер себе грудь, плечи и предплечья. Встал и, выйдя на грунтовую дорогу, торопясь, пошел в темноте на юг. Было тихо, слышался лишь его быстрый, ровный шаг на снежном насте, а он все шел и шел вдаль по дороге.
Темнота чуть побледнела, словно это сама ночь шевельнулась медленно и отодвинулась; затем мутно-свинцовый зыбкий отсвет лег на снег, и дюны, и черную хвою. А над черным восточным нагорьем забрезжила матовая, молочная с серым, заря. Он почти уже дошел до места — и увидел участников бега, стоящих в отдалении.
Он присоединился к ним, и, сгрудясь, они стали ждать, и холодная долина светлела предрассветно. Над миром лежала туча, тяжелая, сплошная. Она тянулась до черной месы, стирая ее контур, заволакивая скат. Но седловину не заволокло, там проглядывал ясный, пустой омут вечности. Они смотрели туда и ждали, и, вот — так плавно и переливчато, что глазу и не уловить всей цветовой игры, — пустота стала ярчеть, менять оттенки: от пемзы, через жемчуг и перламутр, к оранжевому, розовому, светлому румянцу. А затем нависшую над месой тучу окаймило снизу огнем, край неба вспыхнул холодным заревом рассвета — и бегуны устремились вперед.