Ноябрь. Длинная череда фургонов на дороге, и треск костров, гул голосов в долине. С утра небо было серым, над кровлями недвижно мглился седой дым, и летели на юг вдоль реки серые караваны гусей. Но к полудню дым ушел вверх и небо расчистилось. Похолодало, прояснилось, и на всем внезапно заиграли краски. Стены густо позолотели, костры померкли средь земного блеска, и солнечно зардели стручья перца, кровяными сосульками свисающие с балок. Из кивы поднялись мужчины тыквенного клана, а с ними и он вышел и встал с барабаном отдельно. Участники пляски выстраивались, и он ждал; они мешкали, казалось, — и он ждал. Никогда еще не доверяли ему барабана, и он смущался и робел. Ведь на него будут смотреть старики — певцы, старшины города, — уже сейчас смотрят. На нем были белые штаны и серебряный пояс, взятый на время праздника. Волосы он заплел в косу, обвил ее яркой тряпицей, провел под глазами светло-рыжие полукружья. Он старался наперед представить пенье, все наклоны и повороты плясунов, стук погремушек, во всей подробности представить четко-прерывистый, пляшущий бой своего барабана, — но все мешалось в мыслях, и он стоял под взглядами старейшин, переминаясь и страшась. Отдаленно, негромко началось песнопение, и два головных плясуна двинулись в танце, а за ними остальные, друг за другом, так что по обоим рядам прокатилась спереди назад неспешная и ровная волна движения, и оба ряда вытянулись параллельно под нарастающий звук пения. Барабан под рукой его рокотал, как гром, — а он и не помнил, когда начал бить. Оно само собою началось, и страх ушел, и всякое воспоминанье о страхе. Он был как в забытьи, его взносило вслед за пляшущими и дробным стуком тыкв, несло на длинных ярких параллелях пляски. Ему не нужно было и следить за ней, и плясунам не было нужды слушать барабан. Их ступни ударяли о землю, и громово ударяла рука в барабан, и все это было единым — единым движением, творимым из звука. Он потерял ощущенье времени. К нему подошел старик с другим барабаном, побольше первого и разогретым у костра. Он продолжал ударять в свой барабан, забыв о страхе и не опасаясь сбиться, лишь кивая себе в такт и выжидая миг замены. И миг пришел, он с ходу ударил в другой, принесенный, и вот уже тяжелый, теплый этот барабан в его руке, и старик отошел — и ни удара не пропущено, не скомкано, и не было разрыва в мысли и движении, только рокот стал явственно и странно гуще — звучней загудела теплая тугая кожа барабана. Он исполнил свое, дело безупречно. И когда кончилось, женщины города прошли через площадь с корзинами яств, угощая певцов и толпу во славу и честь безупречного барабанщика. И с той поры он получил голос в решениях клана, а годом позже исцелил ребенка, от рождения недужного.