Сакович попытался открыть окно, но какая-то старушка в черном платке, завязанном по самые глаза — лодочкой, сказала: «Не надо. Окна надо закрывать, а вот на потолке сзади крышу надо открыть — меньше пыли будет». И оттого, что сказано было незло и не слишком поучительно, так, как когда-то подсказывал отец, когда учил косить, Сакович смутился, но не обиделся, и радость перед близкой и, главное, неожиданной встречей с родителями не проходила. Было как-то просто и хорошо, что нечасто выпадает.
Хата была открыта, это он увидел издалека, как только вошел в неожиданно маленький, будто усохший, двор. На пороге открытых сеней стояла Адоля и что-то говорила в хату. Она же первая и заметила Саковича.
— Вот и сын твой приехал. А ты горевала — не с кем будет идти. Как услышал все равно, — говорила она, поглядывая то на Саковича, то в хату.
Сакович, кивнул Адоле, прошел в хату. Увидел мать, укладывавшую еду в корзину, как и много лет назад. Мать сразу же расцвела, но через мгновение забеспокоилась:
— А тебе на работе ничего не будет? Ты же, наверное, партейный?
Сакович улыбнулся: мать, мать… И тут же какой-то комок подкатил к горлу — не проглотить… Он неожиданно увидел, как постарела мать: стала меньше, лицо сморщилось, как кулачок… Совсем старушка.
Сакович подошел к матери, взял за плечи, собрался поцеловать в губы, но почему-то смутился — может, чужих Адолиных глаз? — и мать это сразу почувствовала; ей тоже стало неловко от близости и единства с человеком, который, казалось, был так далеко, будто за горами. Она чуть-чуть пошевелилась — они отошли друг от друга, так и не поцеловавшись.
Присев на скамейку возле стола — на прежнее свое место, Сакович поискал глазами отца: не заболел ли?
Мать это заметила:
— Сейчас придет, вот-вот появится. Посевная теперь, хоть и праздник, а работаем. Они без обеда сегодня, досевают: договорились — раньше выехали. Хотели в этом году в две смены работать, как на заводе, но не вышло пока — тракторов не хватает. Так вертятся: день теперешний год кормит. Сейчас придет.
Адоля стояла на пороге, стригла глазами; оглянувшись, сказала:
— Вот и отец идет. А у тебя гость — ни за что не угадаешь.
«Информатор», — подумал о ней Сакович и улыбнулся: Адоля — это Адоля, одна на село… Муж ее, хромой Авдей, умер вскоре после войны — был тяжело ранен на фронте. Замуж второй раз Адоля не пошла, хотя к ней и сватались неплохие мужчины, — была уже в годах, как говорила, детей постеснялась и поэтому доживала век одна. «Надо мучиться, пока смерть лучится», — любила она повторять. Но мучилась она не очень — была живая и быстрая, на зависть одногодкам, которые давно уже только и делали, что сидели на скамейках перед хатами, свесив носы, располневшие и тяжелые. Хотя и жила Адоля в маленькой, на курьих ножках хатке, но в тоску не впадала: ходила на работу в колхоз — куда пошлют, сплетничала, гуляла на гулянках, а подвыпив, откаблучивала «Барыню» и, разведя короткие руки в стороны, топая как утка маленькими шажками вокруг гармониста, пела смешные хулиганские припевки — хоть уши затыкай, — старики смеялись, аж вытирали слезы, а молодые парни только криво усмехались и, казалось, говорили взглядами: «Что ты от нее хочешь — деревня…» На зиму Адоля уезжала к сыну или дочке, а весной, с первыми жаворонками, бледная, похудевшая, как шутила мать: «Вырвалась из тюрьмы», возвращалась в село. Осенью мужчины на колхозном дворе так и говорили: «Ну, понеслась Адоля к детям — сани пора ладить, скоро снег ляжет…»
В хату входил отец: в пыли, аж белый, в сапогах…
5
Все было так, как представлялось в городе, и немного иначе…
Они шли посередине улицы вчетвером: Саковичи и Адоля, в белом платке, в праздничной «копте», в широкой черной юбке и босоножках — невестка подарила. Еду свою Адоля положила в корзину, которую нес молодой Сакович. Шли они притихшие, будто растерянные немного, даже Адоля и та молчала.
На скамейках возле некоторых хат сидели по-праздничному одетые люди и провожали их глазами. Сакович не знал, как здороваться: то ли по-старому, чтоб не оскорбить, то ли по-современному… И потому, заглядывая односельчанам в глаза, молча продолжительно кивал сверху вниз головой, чтобы видели, что сын Саковичей не задается своей ученостью. В ответ слышал то: «Здравствуйте», то: «Христос воскресе», а то и: «День добрый». Раньше такого не было.
Все так же светило яркое солнце — было часа три, все таким же ясным и радостным было настроение, но что-то менялось в Саковиче, и это было, наверное, оттого, что что-то изменилось в людях, среди которых он вырос, в родителях, да и в нем самом; душа Саковича замирала, будто опускался он куда-то вниз, как в глубину, от родителей, жены, односельчан, работы — кандидатская, Зиночка, Зубов, Стригулева казались далекими, почти незнакомыми, — все ближе рассматривал Сакович самого себя настоящего будто бы со стороны. До сих пор не было времени: то жена, то работа, то ребенок — все спешил, спешил, и вот только теперь время как бы остановилось, и Сакович с удивлением спрашивал себя: кто он, откуда, зачем?..