Наши отношения оставались непрочными. Им недоставало простоты. Мы как будто каждый раз знакомились заново. Когда спустя несколько месяцев я снова заговорил с Эриком о его детской влюбленности в музыку, он сказал только: «С этим покончено. Знаешь, это давняя история. Что-нибудь новенькое в кино видел?» В наших разговорах то и дело провисали паузы. Я ни разу не пригласил его к себе, не стал знакомить его ни с Клэр, ни с кем-нибудь еще из своих друзей. Я на время покидал свою жизнь, чтобы встретиться с ним в его. В обществе Эрика я становился другим человеком. Во мне появлялись резкость и некоторая бесчувственность; я превращался в объект. Общение происходило лишь на телесном уровне, и, наверное, это было правильно. Все остальное было бы излишне сентиментальным, надуманным, неуместным. Мы относились друг к другу с теплотой и уважением и не лезли друг другу в душу. Подозреваю, что была в наших взаимоотношениях и доля презрения. Поскольку я не привносил в эти свидания ничего, кроме нервов и мускулов, то — как обнаружилось — мог быть на удивление шумным в постели. Я вообще почему-то не стеснялся шуметь в обществе Эрика. Скажем, топать по полу так, что мои шаги начинали напоминать стук топора. И еще я мог быть немного жестоким. От моих укусов на его коже нередко оставались следы, похожие на отпечаток морского моллюска. Я часто представлял себе его связанным, униженным, раздетым донага и прикрученным к кафкианскому аппарату, трахающему его без остановки.
В моей другой жизни мы с Клэр каждый вечер заходили куда-нибудь съесть фалафель, жареного цыпленка или попробовать какое-нибудь блюдо вьетнамской кухни. Мы спорили о том, стоит ли ребенку смотреть телевизор, и соглашались, что суровая реальность школьных будней настолько ценна сама по себе, что даже способна компенсировать дурную подготовку учителей. Иногда мимо окон ресторана, в котором мы ужинали, проходили молодые отцы с детьми, сидевшими в колясках или у них на плечах. Я всегда провожал их глазами.
Вот так я и жил в рейгановском безвременье.
Пока Бобби не переселился в Нью-Йорк.
Бобби
Я жил у Неда с Элис почти восемь лет. И мне не хотелось ничего менять. Совсем не хотелось. Я выдавливал кремовые розочки на именинные торты и продумывал меню завтрашнего обеда. Каждый следующий день был точной копией предыдущего, и в этом была своя особая прелесть. Повторение, как наркотик, придает вещам новый, непривычный объем. Когда мне удавались мои булочки с корицей, а с неба вместо дождя начинал валить снег, день казался наполненным и прожитым не зря.
Я ходил в магазин за продуктами, мял пальцами дыни, горстями черпал из ящика грецкие орехи. Я продолжал покупать пластинки; не влюбился; не посещал могилы моих родных — три в ряд. Просто ждал, когда снова созреют спаржа и помидоры, и крутил диланскую «Blonde on Blonde»,[21]
пока совсем ее не запилил. Я бы и сегодня жил так, если бы Нед и Элис не переехали в Аризону.Этого потребовал врач, заявивший, что огайский воздух с его пыльцой и озерными испарениями не годится больше для усталых легких Неда. Одно из двух: либо отъезд в пустьню, либо можно приступать к организации похорон. Так он сказал.
Я хотел поехать с ними. Но Элис меня не пустила.
— Бобби, — сказала она, — родной, по-моему, тебе пора начинать жить самостоятельно. Что ты будешь делать в Аризоне?
Я сказал ей, что устроюсь в булочной. Сказал, что буду делать то же самое, что сейчас, только не здесь, а там.
Ее глаза сузились, превратившись в две темные щелочки; лоб перерезала глубокая вертикальная складка.
— Бобби, тебе уже двадцать пять лет. Неужели тебе не хочется попробовать какой-то другой жизни?
— Не знаю, — отозвался я. — Моя нынешняя жизнь меня вполне устраивает.
Я понимал, что произвожу впечатление заторможенного придурка. Я вел себя, как тот мальчик, которого сверстники не принимают ни в одну игру, и ему приходится делать вид, будто ему и самому не очень-то хотелось. Я не мог поделиться с Элис своими размышлениями о прекрасной обыденности и о том, как приятно, просыпаясь, видеть мигающую цифру шесть на телефонном индикаторе. Когда-то я тешил себя надеждой, что с годами научусь более адекватно выражать свои чувства. Я рассчитывал на большую цельность.
— Дорогой, — продолжала Элис, — мир гораздо богаче, чем ты думаешь. Поверь.
— Значит, вы не хотите, чтобы я ехал с вами? — произнес я капризным тоном обиженного малыша.
— Нет. Честно говоря, не хочу. Я выталкиваю тебя из гнезда. Не исключено, что это следовало сделать гораздо раньше.
Я кивнул. Мы стояли на кухне, и я видел свое отражение в оконном стекле: я был похож на живую игрушку с уличного карнавала: голова как футбольный шлем; гигантские руки, достающие едва ли не до полу. Странно: я всегда казался себе маленьким — неприметным маленьким мальчиком.
— Ты понимаешь, о чем я говорю? — спросила Элис.
— Ага.
Я чувствовал, что моя жизнь скоро изменится независимо от моего хотения. Запас наркотиков в виде кухонных полотенец в красную клеточку и глиняного горшка с деревянными ложками подходил к концу.