Он ходил от кружка к кружку, ловя обрывки разговоров. И чем больше он слушал то, о чем здесь говорили, тем более удивлялся. О политических событиях большой важности, происходящих теперь в Германии, здесь не упоминалось вовсе, словно их не существовало.
В одном кружке говорили о религии.
- Протестантизм - враг самой идеи бога, - медленно, растягивая слова, но не без внутренней страсти говорил один старичок, которого Лубенцову представили как "профессора доктора". - Сделав Библию основой веры, Лютер превратил идею бога в идею книги. Грубые легенды пастушеского племени волей-неволей ударили по идее откровения, которая не нуждается в доказательствах...
В другом кружке молодежь с воодушевлением говорила о спорте. Один юноша вспоминал о своем довоенном путешествии в Скандинавию и о том, как он видел там конькобежные состязания. Толстая девушка, закатывая большие, как блюдечки, добрые голубые глаза, замирающим голосом говорила о слаломе.
В третьем кружке, центром которого являлась фрау Лютвиц, шла речь о модах - в частности, о новых американских журналах мод, присланных ей знакомыми с Запада.
Лубенцов слушал все эти разговоры с недоумением и досадой. Что это? Равнодушие или усталость? Безразличие или скрытая враждебность? Или они просто хотят забыться, не думать о том самом насущном, от чего зависела их жизнь? Или они считают, что за них должен думать кто-то другой?
Да, он, Лубенцов, вынужден думать не об "идее откровения", а о несравненно более близких и важных делах - например, об улучшении продовольственного снабжения немцев, об увеличении пайков хлеба и мяса, об удобрениях для полей и заготовках зерна, о пуске предприятий и справедливом разделе земли.
Он ненавидел праздношатающихся бездельников, людей, которые всегда стремятся быть свидетелями, "нейтралов", как он называл их с презрением. И в то же время он жалел стариков и молодых, - разумеется, Лютвицы и Фледеры в счет не шли, - столь приверженных к старому, столь слабо ощущающих новое. И к этому чувству неприязни и жалости примешивалось и удивление. Лубенцов удивлялся, что большие мировые события и явления, которые, канув в вечность, кажутся потомкам событиями и явлениями, целиком захватившими всех современников, на самом деле захватывают далеко не всех. Во время этих событий многие люди живут, опутанные своими маленькими мыслишками и делишками. И одна из важнейших проблем века не заключается ли в том, что два противоположных лагеря бьются за души маленьких людей, обывателей огромного всемирного "болота", чье имя легион. Эта борьба трудна тем, что обыватель по самой своей сущности тянется к капитализму.
"Но так ли это? - думал Лубецов, с жадным любопытством разглядывая лица людей. - Разве нельзя, ведя правильную и умную политику, убедить их в преимуществах нового образа жизни и хозяйствования, новых человеческих взаимоотношений перед старыми, отжившими?" И он ответил себе убежденно: "Это трудно, но возможно".
Он направился к "левым скамьям".
XVIII
Здесь царила совсем другая атмосфера. Форлендер разговаривал с Иостом об объединении обеих рабочих партий в одну большую, сильную марксистскую партию. Оба были согласны с тем, что вопрос назрел. Визецки задумчиво улыбался, наконец сказал:
- Наш Лерхе будет бунтовать.
Слова "наш Лерхе" он произнес ласково, а слово "бунтовать" с оттенком иронии.
- Вам еще не надоело здесь? - спросила фрау Визецки у Лубенцова.
- Неудобно уйти так сразу, - ответил Лубенцов, - да и, в общем, тут для меня много интересного.
- О, интересного тут много, - засмеялась фрау Визецки. - Так и разит прошлым веком. Что касается меня, то мне надоели эти господа с их внешним лоском и внутренней пустотой. Пойдем, Рингольд? - обратилась она к Визецкому.
- Не уходите, - попросил ее Лубенцов от всей души. - Без вас тут станет совсем уныло.
Позади раздались жидкие аплодисменты. Помещица фон Мельхиор пошла к роялю. "Всеяден наш профессор", - подумал Лубенцов о Себастьяне с мимолетным упреком. Мельхиор заиграла, и Лубенцов вначале рассеянно, а потом все внимательнее начал слушать музыку.
Игра на рояле всегда навевала на него меланхолию, рассеянную и тихую грусть и вызывала воспоминания о лесных полянах, берегах озер и рек, милых сердцу людях, виденных когда-то. Госпожа Мельхиор играла, по-видимому, очень хорошо, - во всяком случае, все примолкли и, кажется, искренне увлеклись игрой. Только Фледер ерзал на стуле и оглядывался. Помещица играла что-то грустное, нежное, своей непосредственностью и неожиданностью поворотов похожее на импровизацию. Под такую музыку, казалось Лубенцову, нельзя делать ничего дурного и думать ни о чем дурном. И, блуждая глазами по слушателям, он с внезапным наивным огорчением убеждался в том, что музыкой нельзя переделать людей: Фледер оставался Фледером, фрау Лютвиц корыстной заводчицей, Зеленбах - лавочником, да и сама Мельхиор, игравшая так чудесно, с упорством бульдога держалась за свои неправедно нажитые богатства.