А через неделю рабочие овощной базы уехали в подшефный колхоз на машине. Все сидели в кузове, кроме Марьки, у которой от ветра разболелась голова. Старик Деряблов, собравшийся стать поваром, молча примостился в углу; воздух упругими струями обтекал торопящуюся машину. Катя подсела к старику и тихонько спросила:
— Федот Никитич, вы не заболели? Вон как трясет.
— Не заболел, Зеленая ты Катя, — не открывая глаз, многозначительно сказал Деряблов. — Нет, не заболел.
— Федот Никитич, а вы разве один живете? — спросила снова Катя.
Старик помолчал, медленно открыл глаза, и Катя увидела, что глаза у него в слезах.
— Один, Катя Зеленая. Не береди душу, Катенька.
— Ой, Федот Никитич, да чего вы? Да я вовсе и не думала вас бередить, честное слово. А я только хотела сказать: а не хотите вы ко мне перебраться? Все ж кто вас обстирает да накормит? Да и у меня на душе будет спокойнее за вас. Честное слово.
— Нет, Катенька ты Зеленая, не пойду. Уж буду коротать век в своем доме, я старик-то кряжистый. В том доме жил сын, моя старуха. Как же я брошу? У тебя уж есть Иван, хватит тебе заботы на него. Я как старуху схоронил, Катя, как потерял сына, так теперь буду, собака ты, моя жизнь, память об них иметь. А что памяти лучше, Катя ты Зеленая, как не свой дом?
Катя ничего не ответила. Она подумала, что у нее точно такие же были мысли, когда собиралась с подругами в город навсегда, и что эти вот мысли удержали ее. Нет, она не могла поступить иначе. Где бы ни был человек, куда бы ни стремился, но разве уйдешь от прежней жизни! У человека нет прежней, нет будущей, есть одна, просто единая жизнь. Год ли прожил, век ли — не в этом дело. Разница небольшая.
Стремительно неслась машина, и степь, уже местами пожелтевшая от сухого летнего солнца, будто вертелась и невидимым полотном навертывалась на Катю, и от быстро вращающейся степи, упругого воздуха и чистого неба у Кати кружилась голова, и она, сама не зная, откуда у нее взялись слова, потому что никогда не пела этой песни, запела:
Пела она тихо, ее никто не слыхал. Кроме старика Деряблова. У Кати самой от этой песни что-то внутри натягивалось, какая-то тоненькая жилка трепетала, замирая от грустного мотива…
Катя помолчала, переживая пропетое, отвернулась, положила руки на борт кузова и уже не пела, а вела этот тоненький, словно ниточка, мотив внутри себя.
Она и не заметила, как приехали. Старик Деряблов окликнул ее. Она спрыгнула с машины, все еще поглощенная мелодией, присела в сторонке на траву и все хотела вспомнить, где и когда услышала впервые эту песенку. И вспомнила: ее пела мать.
И сколько они ни работали в колхозе, ее всюду преследовал этот мотив. Катя, как и все, приехавшие работать у шефов, трудилась с утра до вечера: собирали огурцы на бахчах, таскали тяжелые корзины с огурцами на край поля и там переваливали их в ящики, которые складывали в штабеля, готовя их для погрузки на машины. После работы, вечером, молча шла вместе с подругами, молча разоблачалась и, искупавшись, не проронив ни слова, возвращалась в палатку, где спала их бригада. Деряблов весь день крутился возле двух огромных казанов, тут же, на бахчах, варил супы и каши, обильно кормил проголодавшихся девчат, часто во время обеда или ужина подсаживался к Кате и спрашивал:
— Тяжело, Катерина Зеленая?
— Ой, что вы, Федот Никитич! Очень даже легко. За весь день так умаешься, что аж ложку лень ко рту несть. Ей-богу, кушать не хочется.
— Ну, такое дело не хитрое — умаяться. Огурцов, главное дело, сколько! Погляди, цельный денечек двенадцать человек идут по полю, а конца и края не видать.
— Ой, не видать, — соглашалась Катя. — Ой, как там Иван Николаевич? Ему-то некому поесть сготовить.
— Не пропадет твой Иван Николаевич. Куда старый деется?
— Ой, не говорите, Федот Никитич! Он, как вам сказать, он как ребенок маленький. Целый день меня нет, а он и сварить-то не сварит. Сидит, ждет. Уж такое у всех мужиков.
— Уж такой он мужик, такой, что и зола сыпется. Прогорел этот твой мужик, Иван Николаевич, еле-еле тлеет. Жизни-то в нем с наперсток.
— Я в том самом смысле, Федот Никитич, что все одно он ничего не понимает по хозяйству. Вот мое сердце, Федот Никитич, и болит про него. Не с кем и передать, что все хорошо, чтоб и он-то не беспокоился.
— Черта лысого он тебе убеспокоится, — сердито отвечал, отворачиваясь, Федот Никитич, и в его голосе слышалась зависть к тому совсем неизвестному, чужому человеку, о котором вот эта молодая баба постоянно думает.