Во время этой беседы Тули хлопотала в чуме, то и дело угощая меня чем-нибудь вкусненьким (например, сырыми оленьими почками) и чаем, пеленала и кормила грудью Сапо, на удивление спокойного малыша; тем временем вернулся с рыбалки Япси Ного (старый самоед вполне мог бы сыграть вождя индейцев в «Танцующем с волками»), опрокинул с нами рюмку спирта и улегся спать; заглянул на минутку кто-то из киногруппы (ребята разбили палатку неподалеку), забежала пропустить рюмочку соседка.
Чум — кочевой дом, который можно молниеносно разобрать и молниеносно же поставить: конус из четырех-пятиметровых жердей, на которые натягиваются оленьи шкуры, вход делается с заветренной стороны, внутри — очаг, дымоходом служит отверстие в своде. По бокам, с обеих сторон, навалены шкуры — это лежбище, на ночь заслоняемое балаганом. На дворе трещит мороз, а в чуме — точно за пазухой оленьей шубы.
Тули рассказывала, как кочуют саамы — за солнцем. Летом на север — восемьсот верст, зимой столько же на юг. По пути только один магазин… То есть всего два раза в год можно купить хлеба, сахара, чаю и выпить водки. Водку пьют прямо у входа в магазин. Там же и падают, спят вповалку, снова пьют, иногда устраивают драку, потом снова валятся на землю. Пока не выпьют все, что им положено по лимиту. Порой это продолжается неделю, иногда немного дольше — олени за это время разбегаются по тундре, приходится их ловить.
Она рассказывает о газопроводах Газпрома, перегородивших кочевые тропы, о сталинской «мертвой дороге», на которой видели привидения зэков, и о русских интернатах, где живут и учатся дети кочевников, — она сама через это прошла и не пожелает никому, кто привык к тундре.
Еще она рассказывала о месте женщины в чуме, о том, что женщине с посторонними — в отсутствие мужа — не разрешается даже парой слов обменяться, что мужчины-самоеды относятся к женам хуже, чем к своим пятнистым лайкам. Говорила о различных табу, которые казались мне смешными, но я прятал улыбку, чувствуя, что для Тули это не шутки. Трудно поверить, что женщина в наше время не может пройти между мужчиной и огнем, что ей не разрешается переступать через лежащий на земле аркан и тому подобное… Поэтому она предпочитает быть одна — сама. Сама обходится. А Сапо? Ну… потрахалась с первым, кто подвернулся под руку, хотела иметь ребенка — вот и все.
— Ты счастлива?
— Почему ты плачешь?
— Потому что меня никто никогда не спрашивал, счастлива ли я.
Потом я долго лежал в темноте без сна. Никогда ни в одном доме я не чувствовал себя в такой безопасности, как в чуме. Снаружи время от времени кто-то топал… Может, олени? Я заснул и заблудился во времени, мне стало казаться, что я сижу в нашем вигваме под старой липой. В вигвам входят вожди — Длинный Лаврын, Бынё Шпаляк и Рыжий Кужидло. Тащат связанную Ядзю Котовскую, которую мы собираемся «пытать».
Утром меня разбудило то ли пение, то ли бормотание Япси Ного. Я вышел из чума. Япси сидел на нартах, чистил ружье и что-то напевал по-самоедски. Я попросил Тули перевести песню и записал несколько строк:
Тундра, когда глядишь на нее с вертушки, напоминает… Ну и что же она напоминает? Сравнение не дается в руки, тундра ускользает от описания. Заглядываю в старый блокнот в надежде отыскать что-нибудь там и обнаруживаю: «лабири… вод… свет. Мох… ный… бет земли». Слова расплываются: блокнот побывал со мной в разных перипетиях, как-то раз мы даже искупались вместе — лед на Зеленом озере не выдержал нашего веса… в общем, ту старую тропу теперь не разглядеть.
А между тем прошло много лет, многое стерлось из памяти, что-то я стал видеть иначе, поскольку изменились и жизнь, и угол зрения. Вот почему я пишу дневник, а не воспоминания, и даже если возвращаюсь в нем к событиям прошлого, то вовсе не затем, чтобы воссоздавать их с фотографической точностью, а чтобы зафиксировать то, что — на сегодняшний день — уложилось в голове.
Другими словами, хотя текст получается довольно складный, эти картинки прошлого, в сущности, размыты не меньше, чем слова в старом блокноте.
Сегодня начало Масленицы. Масленая неделя. Прощание с зимой. Грандиозное обжорство блинами.