Читаем Дом одинокого молодого человека: Французские писатели о молодежи полностью

Я был знаком с ним, но не удивился, узнав о его смерти. Я давно уже понял, что он принадлежал к тому типу людей, которым суждено рано умереть. Не от болезни: упоминавшееся в газете недомогание, несомненно, было намеком на состояние сильного опьянения. Во всем его существе чувствовался груз прожитой жизни — так было и в двадцать лет, — настолько чувствовался, что мне казалось, трудно было не заметить, как он стареет.

Впервые я встретил его на вечере, в загородном доме его родителей; помню, он неприятно поразил меня своей заносчивостью: не церемонился он и со мной, хотя я не принадлежал к его кругу. Потом мы стали друзьями, или скорее он милостиво приблизил меня к своей особе, а я пошел на это, поскольку в конце концов он был умен. Если принять во внимание среду, к которой он принадлежал, это было более чем достоинство. Жил он в просторном, буржуазного вкуса доме начала века, в фешенебельном квартале города. Я пришел туда однажды июньским вечером, и меня охватило благоухание сада. «Это жимолость», — сказал он мне, полулежа в шезлонге. Помню, небо было тяжелым как свинец, и в предгрозовой атмосфере слились терпкие запахи сада. Выражение лица его стало настолько отсутствующим, что я не посмел обратиться к нему в течение всего того времени, что мы оставались в саду. Ему тогда исполнилось восемнадцать лет, и я завидовал непринужденности, с которой он держался, несмотря на небольшой рост и широкую кость. Мне довелось увидеть его незадолго до смерти. Он похудел, темные очки скрывали усталый взгляд. Но я не удивился этой перемене, настолько красноречиво она возвещала неизбежность конца, который я всегда предчувствовал. Он был из породы отчаявшихся, но — поразительное дело — в том возрасте, когда отчаяние нередко сочетается с романтической самовлюбленностью, он вынашивал в себе невообразимый цинизм, и я уходил от него совсем разбитый. Не было у него к себе ни малейшего снисхождения; я не переставал думать, что и пить-то он начал ради того, чтобы компенсировать эту трезвую и жесткую самооценку. В то время он готовился к экзаменам на степень бакалавра и посещал частную школу для состоятельных детей города. Я ходил в лицей и мог его видеть только по вечерам. Он обставил у себя дома большую комнату, наподобие салона океанского корабля. Она вечно была заперта, и однажды он мне признался, что уборку делает сам. Я вошел туда один-единственный раз и вполне оценил оказанную мне привилегию, когда узнал, что его собственные родители ни разу там не были. Когда я спросил, почему, он ответил своим низким голосом: «Не вижу ничего особенного в том, чтобы иметь собственную комнату. В детстве у меня была хижина в глубине сада, и никто никогда не помышлял туда войти». Должно быть, он уединялся там, чтобы читать, так как я заметил много книг. Впрочем, он был удивительным эрудитом и мог часами рассказывать мне об американской литературе или об архитектуре, или об астрономии. Мне трудно оценить, насколько оригинально он мыслил, так как сам я располагал тогда всего лишь скромными школьными познаниями. И только потом, когда я накопил собственный культурный багаж, я смог понять, насколько основательны были его суждения. Не раз ловил себя на том, что в разговорах я повторял идеи, высказанные им несколько лет назад.

Я не был его близким другом, и в течение многих вечеров, которые мы проводили вместе, он никогда прямо не говорил о своей частной жизни. Тем не менее мы касались самых различных тем, и некоторые из них, как я подозревал, весьма его волновали. Например, мы беседовали о любви — в общих чертах, хотя в эти минуты он держался так, словно за плечами у него был опыт много познавшего и пережившего человека.

Наша дружба продолжалась немногим более года, и я до сих пор прекрасно помню, как ей пришел конец. Это случилось по возвращении с летних каникул, сентябрьским вечером, когда еще стояла жара. Бенуа лежал на кровати в своей комнате: белая майка оттеняла загар. Помню, я удивился, увидев его в такой простецкой одежде, — он ведь всегда был образцом элегантности. Усадил меня в кресло, заваленное рубашками, и, оказавшись рядом с ним, я увидел, что он небрит. Решил, что он болен, но он меня успокоил. Потом сказал просто: «Я собрался уезжать, думаю, что мы видимся в последний раз. Знаете, — мы всегда говорили друг другу „вы“, — я не люблю писать письма. К тому же мне нечего будет вам сообщить. Вам же всегда нечего было мне сказать». Этот грубый разрыв, однако, не удивил сверх меры, так как и с самого начала мне казалось немыслимым поддерживать длительные отношения с таким скрытным молодым человеком. Однако его низкий голос долго и неотступно преследовал, и меня не раз тянуло к его большому дому — побродить там в одиночестве.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже