«Насчет св. Лазаря, — заговорила Эмма уже увереннее, — нет, я туда не ходила, я запаздывала с работой, Летертр не пустила». — «А, ясно!» — сказал Жером. Он все еще рассеянно смотрел на свои пальцы, снова воцарилось молчание. Поскольку смущение Эммы росло и росло, она решила прибегнуть к тому самому приему, которым десять лет пользовалась с мадемуазель Летертр, чтобы не потерять самообладания. Ей удалось успокоиться. Однако лицо санитара вдруг стало неузнаваемым, совсем безразличным, похожим на те фотороботы, которые помещают в газетах, когда совершено какое-нибудь преступление, а его тяжелое дыхание, казалось, доносилось из другой комнаты. От этого она пришла в такой же ужас, как утром, около 5.55, когда она впервые осознала автоматизм своих жестов при входе, несмотря на то, что табельный отметчик был поврежден. Ужас этот позволил ей прийти в себя. Как раз в этот момент он придвинулся к Эмме. Она ощутила совсем рядом его тепло и его дыхание, когда он произнес: «Я подумал, не выпить ли нам вместе кофе после работы. Мы могли бы встретиться в табельной». У Эммы вырвалось радостное: «Ну конечно!» — и она захлопала в ладоши. Только вдруг, словно очнувшись, застыла неподвижно, как в молитве. Лицо ее потемнело. Она отчетливо ощутила, как с него сползает улыбка, ладони расходятся, руки виснут вдоль тела. Сказала удрученно: «Нет. Нет, не получится. Я обещала Жинетте постирать платье. Жинетте, вы ее знаете, это та, что…» — и голос ее оборвался. «Но ведь это не так уж долго», — сказал санитар как можно спокойнее. Его тон подействовал, но он еще ближе придвинулся к Эмме, так что на этот раз коснулся ее, и это нарушило успокаивающее воздействие голоса. Она уставилась на адамово яблоко Жерома Сальса. Сглотнула слюну одновременно с ним, и оказалось, что у нее страшная сухость во рту, что ее губы и подбородок мелко дрожат, что она совершенно неспособна сказать или сделать что-нибудь. Но ее охватил восторг. Она уловила запах санитара среди всех больничных запахов, пропитавших его халат, брюки, волосы, грубый плащ цвета морской волны, что он надевал на улицу, и, вероятно, его кожу, хотя торс не был обнажен. Дверь шкафчика открылась, словно ей передалось волнение Эммы. Жером Сальс вздрогнул. Она увидела, как он поднял руку, поднес к ее лицу. Коснулся кончиками пальцев ее губ и повторил: «Это не так уж долго. Не надо зря волноваться. Я буду ждать вас в „Баре Мадлены“. Не могу смотреть, как они дрожат, — прибавил он, проводя пальцами по губам Эммы и даже раздвинув их легким нажимом, как будто хотел, чтобы его укусили. — Рот сделан не для того, чтобы дрожать. Он сделан вот для чего…» И он вдруг поцеловал ее. Эмма оказалась стиснутой между серым шкафчиком раздевалки и телом Жерома Сальса, прижавшимся к ней именно так, как ей хотелось. Прикосновение его губ и языка оказалось не слишком напористым, но не потеряло от этого своего жара. Как только первое ощущение удивления прошло, оказалось, что это намного нежнее и, можно сказать, действеннее. Эмма отвечала на его поцелуи так, как никогда не отвечала на грубые, неловкие поцелуи страхагента Жака Клемана, которого мадам Сарро мечтала видеть своим зятем.