К тому же у него не было ни малейшего намерения хоть как-то изменить положение дел. Его первой реакцией в тот день, когда он определил природу своего страха, было сесть на обломок скалы и бессмысленно уставиться в землю. Надо просто ваять себя в руки, подумал он тогда. Обычно ему удавалось установить источник своих тревог; чаще всего это было нечто конкретное, физическое: бессонница или несварение желудка. Но то, что открылось ему в той вспышке, напоминало моментальное видение: он увидел свое сознание как круг, начало и конец которого бесследно смыкались. Причем дело было не в самом сознании, а во времени, вне которого оно существовало. Так есть ли основания предположить, что возможно узнать о происходящем с сознанием в момент смерти? Вполне можно допустить, что в момент, когда течение времени прекращалось, жизнь замыкалась на самой себе, а стало быть, оказывалась неистребимой. Неожиданность этого открытия вызвала у Стенхэма приступ дурноты: невозможно было представить ничего более чудовищного, чем мысль о том, что человек бессилен оборвать свое существование, даже если пожелает, что невозможно обрести забвение, поскольку забвение — всего лишь абстракция, обман? Так он и сидел, стараясь стряхнуть вдруг окутавшее его ощущение кошмара и думая о том, какие странные вещи могут твориться у человека в голове. Не важно, что происходило во внешнем мире, мысль прокладывала себе дорогу, придумывала все новые приключения, и кто мог ответить, что же поистине реально — то, что внутри, или то, что вне нас? С мимолетной завистью Стенхэм подумал о жизни людей там, внизу, в городе, лежащем у него под ногами. Как чудесно было бы, если бы они оказались правы и Бог в самом деле существовал. Разве не самым прекрасным изобретением человечества за всю его историю было, в конечном счете, изобретение богов, которым люди могли бы полностью вверяться, и эта вера делала бы их жизнь, по меньшей мере, терпимой?
Так он просидел какое-то время, выкурил подряд три сигареты и дал видению померкнуть, потом встал и пошел дальше, предаваясь невеселым мыслям о том, что если бы не глупое желание поделиться с Моссом своими подозрениями о девушке, тот, возможно, никогда не произнес бы слова, которые, пусть и косвенно, вызвали всплеск возбуждения, породивший малоприятное воспоминание несколько минут назад.
Потом ему пришло в голову, что если его подозрения верны, то и Ли наверняка знает о нем все. «Она о вас наслышана», — сказал Кензи. Это могло быть просто вполне невинным упоминанием о его книгах, как все и восприняли, а могло означать нечто совсем другое. Разумеется, партия никогда не забывала имен тех, кто когда-либо был ее членом. Однако ему никак не удавалось подыскать удовлетворительное объяснение поспешному отъезду Ли.
За последнюю неделю политическое положение вокруг Феса и в самом городе значительно ухудшилось. По стране прокатилась волна поджогов: пересохшие поля золотистой пшеницы, готовые к уборке урожая, полыхали, и облака тяжелого синего дыма стояли над ними. По тем, кто старался бороться с пламенем — французским добровольцам с соседних усадеб, из Феса и Мекнеса, — стреляли, было уже несколько раненых. Алжирский экспресс, проходивший через пустоши к востоку от Феса, был пущен под откос, а затем тоже обстрелян. В медине, в здании почты, всего в пяти минутах ходьбы от гостиницы, взорвалась бомба. Двенадцать евреев были сожжены заживо во время политической манифестации в Петиджане — уродливом городишке милях в шестидесяти от Феса, — что привело к стычкам между евреями и мусульманами в Фесе, и полиции пришлось выстроить заградительный кордон вокруг меллаха.
— Если мы поймаем какого-нибудь еврея на улице ночью, то поступим с ним так же, как с женщиной мусульманкой, — сообщил однажды утром Абдельмджид, унося поднос с остатками завтрака.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Стенхэм, ожидая потрясающего откровения, новой зловещей информации о социосексуальных обычаях марокканцев.
— Ну, забросаем камнями, пока он не упадет. Потом еще набросаем камней и забьем ногами.
— Но вы же наверняка не поступаете так с мусульманками, — возразил Стенхэм. Правда, ему приходилось видеть беспримерную жестокость в обращении с женщинами, но всегда была какая-то причина.
— Конечно, поступаем! — ответил Абдельмджид, удивленный тем, что христианину может быть незнакомо такое основополагающее правило общественного поведения. — Всегда! — решительно добавил он.
— Но, предположим, ты заболел, — начал было Стенхэм, — и твоей жене Райссе пришлось выйти, чтобы достать тебе лекарство?
— Ночью? Одной? Никогда!
— Но если бы она это сделала? — не отставал Стенхэм.
Абдельмджид, привыкший к тому, что европейцы привыкли развлекаться пустыми фантазиями, сосредоточился, пытаясь представить себе такой невероятный случай.
— Это опасно: тогда ее могут убить, и поделом.