Стенхэм снова остановился и перечитал написанное. Абсурд, да и только: куда лучше было бы, если бы он постарался понять, чем именно притягивает его взгляд медина. Почему мысли его заняты этим лежащим за окном обширным пространством, сияющим в лучах утреннего солнца? Он знал, что это средневековый город, знал, что любит его, но это не имело никакого отношения к тому, что происходило где-то в глубинах его сознания, пока он сидел, глядя в окно. На самом деле Стенхэм чувствовал, что города нет, поскольку однажды, рано или поздно (и, похоже, что рано), он исчезнет. Так было у него со всеми вещами, со всеми людьми. Грубо говоря, город был просто символом — это было ясно. Символом всего, что было обречено на перемены или, выражаясь точнее, на уничтожение. И, хотя это была не слишком-то утешительная точка зрения, Стенхэм не отвергал ее, поскольку она совпадала с тем, во что он твердо верил: человек должен любой ценой перенести какую-то часть самого себя за пределы жизни. Если он хотя бы на мгновение перестанет сомневаться, примет за безоговорочную истину все, о чем говорят ему чувства, он утратит твердую почву под ногами и будет унесен потоком, лишившись всякого представления о реальности, полностью поглощенный хаосом бытия. Его мучило подозрение, что в один прекрасный день он обнаружит, что все время заблуждался, однако пока у него не было иного выбора, кроме как оставаться таким, как есть. Человек не может по своей прихоти менять то, во что верит.
Закончив четыре письма, Стенхэм побрился, оделся и вышел во внутренний дворик. Там никого не было; даже верзила-горец,
Теперь, по прошествии времени, старик начал испытывать род изумления перед этим загадочным иностранцем, который выдержал такую длительную осаду, но так и не сдался; оба держались друг с другом предельно учтиво. Однако Стенхэму не нравился елейный тон старика, к тому же он знал, что тот состоит осведомителем французской полиции. Само собой разумеется, это было практически неизбежно и вины старика в том не было. Всякий местный житель, регулярно общавшийся с туристами, был вынужден представлять в полицию отчеты об их занятиях и разговорах (хотя трудно было понять, какую важность может иметь эта поверхностная информация для тех, кто вел досье в Двенадцатом отделе). Несколько раз владелец пытался завязать со Стенхэмом разговоры, которые, если довести их до логического завершения, должны были так или иначе затронуть политические темы, однако Стенхэм, вполне по-мароккански, умело переводил их в другое русло, заставляя беседу словно повиснуть в воздухе, зацепившись за крючки Moulana и Mektoub[100]
, с которых ее уже нельзя было снять, не нарушая приличий.— Надеюсь, в такой замечательный день вы чувствуете себя прекрасно, — сказал старик по-французски, когда Стенхэм подошел поближе. Даже его настойчивое использование этого повсеместно презираемого языка раздражало Стенхэма: ему нравилось, когда марокканцы обращаются к нему на родном. Затем, не меняя выражения лица, старик добродушно и в то же время угодливо добавил:
— Un mot, monsieur[101]
.— В чем дело? — удивленно спросил Стенхэм.
— Не гуляйте сегодня особенно много. — Старик уклончиво улыбнулся. — Ah oui, — и, словно отвечая на вопрос Стенхэма, продолжал: — Ah oui, il fait tiès beau[102]
. Правда, немного жарковато, но это в порядке вещей. Ведь теперь лето. Лучше остаться в гостинице. А как поживает месье Ален? У него все в порядке? Как он себя чувствует? Передайте ему от меня привет, пожалуйста. У меня сейчас есть несколько прекрасных римских монет, замечательный товар для такого великого connoisseur comme Mr. Alain[103]. Скажите ему об этом, пожалуйста. Видите, пришлось закрыть ставни на витринах. Я собираюсь запереть и дверь. Bon jour, monsieur! Au plaisir!