Но я уклонился. Дело в моем безумии. Так вот, я открыл в себе некое скрытое чувство — я беру такое название, так как иначе назвать этого не сумею, — и этой властью, или, если хотите, этим состоянием своего нетленного, но трансцендентального «я», я в состоянии входить в общение или соприкосновение с существами иными, чем, например, мы сами, или животные, или растения, понимать их, как бы видя их глазами и слыша ушами, — одним словом, совершенно сознательно чувствовать каких-то обитателей не нашей земли, а, скажем, иных небесных тел.
Он замолчал, как бы ожидая моего мнения об этом. Я был странно взволнован. Он имел надо мной какую-то магическую власть, — пока он говорил, я был совершенно убежден в справедливости его слов, сомнения проснулись во мне, только когда он умолк. Я не знал, что сказать ему.
— Вы занимаетесь астрономией? — спросил я уклончиво.
— Ничуть, — спокойно сказал он. — Вы не подумайте, что я читал Фламмариона и строю миры сообразно с его исследованиями или фантазиями. Я не знаю, сколько может быть правды в том, что он говорит о Венере или о Марсе. Но думаю, что ни телескоп, ни математика, ни химия не разрешат тайны звездных загадок.
Астрономией я не занимаюсь, мне не хватает для этого основы вспомогательных наук, но звезды люблю, как идолопоклонник. Представление звезд у идолопоклонников, несмотря на все незнание и заблуждение, было наверняка более близкое к правде, чем сухие и трезвые формулы наших астрономов. Знать, сколько тычинок имеет цветок, как он называется по-латыни, где растет и так далее — недостаточно еще для выяснения растительной сущности, в чем, собственно, и заключается дело. Не правда ли?
— Конечно, — ответил я, — но скажите мне, какого рода эти ваши отношения с обитателями других планет? Посредством ли воображения вы вдруг оказываетесь среди них, или они являются вам во сне, или, наконец, как лучи, входят в ваши глаза?
— Это нелегко будет объяснить вам, — сказал он, — это все равно, как если бы я должен был описать кому-нибудь цвет, которого он не видел. Я ни там, ни здесь. Это фатальность нашего телесного существования, что мы можем все представлять себе только в связи с местом и временем, только пространственно и определенно длительно. Тогда как существование прежде всего обусловливается сознанием, а не местом в пространстве и времени. И вот, в такие минуты я так интенсивно сознаю их существование и связь со мной, как никакой иной факт в пространстве, факт, обращающий на себя мое внимание посредством моего слуха, взгляда или прикосновения.
— А что, например, они говорят вам? — спросил я, не имея сил превозмочь ни любопытства, ни неверия.
— Вы таким же образом могли бы спросить, на каком языке они говорят. Что вам говорит дерево, скала, солнце? Что говорит вам животное? Каждое из них говорит без слов, и только вы уже объясняете себе по-человечески и эти явления, и их речь, и хорошо знаете, что все, что вы о них думаете таким образом, все, что им приписываете, — есть скорее ваше, чем их. Так именно говорят мне и те. Я только сознаю их, как деревья и скалы, и все объясняю себе сообразно со своим настоящим образом существования.
Бывают иногда факты невыразимо проникновенные и важные, а иногда мелкие и без значения, как, например, этот камень, лежащий на нашей дороге. Нам, по крайней мере, этот камень кажется в настоящую минуту чем-то совершенно незначительным; это значит, что его отношение к нам не имеет большого значения, так как — увы! — мы навсегда для всего имеем только единственную меру — наше личное восприятие вещей. Ввиду этого, как нам поможет вся наша мудрость, все знание, весь разум и все воображение, если бы мы захотели дойти до основ явления и определенно сказать или узнать, что такое, собственно, есть этот камень? Поэтому, в конечном отчаянии бессилия, мы удовлетворяемся пустым названием.
— Пока довольно и того, — возразил я, — что мы по крайней мере знаем, что то, что