В нем раньше текла жизнь. Маленькая, глупенькая. Нисколько не забавная, а бессмысленная и жестокая. Как камень. И любовь здесь была дутой и чопорной, как бумажная роза.
…«Она», окончившая что-то с медалью, кутаясь в шаль, то грелась у камина, то тревожила клавиши пианино, исторгая безнадежные звуки плаксивого романса.
…«Он» был тут же. Курил папиросы, гладил ее руки, может быть, произносил стихи. И неизвестно, чего «он» хотел: приданого ли, заключенного в кованых сундуках, или ее самое, или и то и другое вместе, или ни того, ни другого, а просто все это проделывал по инерции сменяющихся поколений.
И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые – были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.
Маша и Петр ощущают тепло ушедшей жизни и отдаются во власть «старого инстинкта, наследства диких предков». По пути назад Маша говорит Петру, что не знает его фамилии. Он отвечает, что так лучше. Она спрашивает почему. Он говорит, что «яблоко можно только один раз съесть». Она спрашивает, когда они увидятся снова. «Тогда, – отвечает он, – когда до конца создадим свое, новое… Понимаешь, такое, когда не надо будет бояться мужей». Она спрашивает, не будет ли это смертью, а не жизнью. Он отвечает, что это будет «лучше жизни», что это будет «Масленица»[595]
.Партийная литература двадцатых годов вышла из «Разрушенного дома». Пролетарские Адам и Ева поступили на работу в ЧК и вкусили плод древа познания. Их наградой было грехопадение, изгнание, обещание Масленицы и проклятье труда в поте лица и мук деторождения, ибо прах они и в прах возвратятся.
Партийная литература двадцатых годов была литературой великого разочарования и неутолимого плача: хроникой постепенного осознания, что солнце не остановилось в зените, что «буржуев нет, а ветер дует по-прежнему» и что змей («слепой инстинкт, наследство диких предков») не приполз на брюхе, виляя хвостом.
В центре плача – разрушенный дом, в центре дома очаг, а подле очага «она», «он» и инерция сменяющихся поколений. В 1921 году товарищ Росфельдт подал в отставку с должности коменданта Второго Дома Советов, потому что не желал, чтобы из общежития революционеров «устраивали бардак». Молоко и мед, смешавшись, породили болото, которое «пучилось, урчало, гнило, вздувало пузыри, покрывалось мутной мертвой пленкой, зловонно дышало и кишело мириадами мошек, жирных и мягких головастиков, водяных пауков, красных козявок, лягушек». Новый град оказался городом Градовым. «Как тут быть?» – спрашивал Ленин еще в 1919 году. «Опять и опять с этой нечистью бороться, опять и опять, если эта нечисть пролезла, чистить, выгонять, надзирать»[596]
.Падшие Дома Советов существовали в двух ипостасях. Первая – разрушенный дом с вздыхающими дверями, скрипящими диванами и мерцающими зеркалами. Вторая – комната Карла и Маши, пропитанная запахом мышей и скрытая от посторонних глаз тюлевой занавеской. Первая – старый дворец, преобразованный в Дом Советов. Вторая – серо-деревянная коробка с геранью на подоконнике. Первая – сцена готического ужаса, вторая – болото мертвящего быта. Первая основана на мифе о городе, приносящем дев в жертву дракону, вторая – на истории о Самсоне в объятиях Далилы и Одиссея в плену у Калипсо. Первая – об изнасиловании, вторая – о кастрации[597]
.