Сам Иванов читал «Партизан» и «Бронепоезд 1469». Другими частыми гостями были Аросев, Пастернак, «некрасивый, в тяжелых роговых очках, очень остроумный Карл Радек» и друг семьи Филипп Голощекин, которого Воронский называл «Филиппом Красивым»[624]
.В течение двух лет Воронский был верховным издателем, вдохновителем, диктатором и пропагандистом советской литературы. Его работа состояла в отделении зерен от плевел и выращивании здоровой поросли. «Политическая цензура в литературе, – писал он о своей первой задаче, – вообще очень сложное, ответственное и очень трудное дело и требует большой твердости, но также эластичности, осторожности и понимания». Как он объяснял Замятину: «За это мы платили кровью, ссылками, тюрьмами и победами, ведь было же время, когда мы вынуждены были молчать… пусть помолчат теперь «они»[625]
.Александр Воронский
Что касается поиска «наиболее талантливых», то сколько бы Воронский ни «развивал свой вкус», его взгляды на литературу оставались «студенческими». Его любимыми писателями были Пушкин, Толстой, Гоголь, Чехов, Гомер, Гёте, Диккенс, Флобер и Ибсен. Своими самыми ценными находками он считал Бабеля, Есенина, Иванова, Леонова, Сейфуллину и Пильняка[626]
.В 1923 году Воронскому бросила вызов небольшая, но шумная группа «пролетарских» критиков, утверждавших, что «Красная новь» перестала быть партийной, а беспартийная литература не может не быть контрреволюционной.
Большинство пролетарских идеологов были юношами из еврейских семей (на момент создания группы «Октябрь» Семену Родову исполнилось 29 лет, Александру Безыменскому и Юрию Либединскому – 24, Г. Лелевичу – 21, а племяннику Свердлова Леопольду Авербаху – 17). Все исходили из того, что руководство советской литературой должно перейти от соглашателя Воронского к «партийной ячейке». Только партийное руководство могло решить, какая из воюющих между собой ячеек достойна этой роли[627]
.Воронский назвал своих оппонентов лжепророками апокалипсиса (и карикатурами на его подпольного двойника, Валентина):
Жили были эдакие постные и непреклонные люди, питались они акридами и диким медом, в рот хмельного не брали, на совет нечестивых не ходили, на путь грешных не вступали, маловерных и неверных обличали неустанно на всех площадях; там же, где не хватало трубного пророческого гласа, они, по показаниям достоверных и нелицеприятных свидетелей, били посильно стекла, ломали мрачно оконные рамы и бурно вышибали двери[628]
.Но главным ответом Воронского пролетарским критикам была его новая – и, он полагал, подлинно марксистская – теория литературы, опиравшаяся на синтез Белинского и Плеханова с Фрейдом и Бергсоном. Литература, утверждал он, – не орудие классовой борьбы, а метод познания мира. «Искусство, как и наука, познает жизнь. У искусства, как и у науки, один и тот же предмет: жизнь, действительность. Но наука анализирует, искусство синтезирует; наука отвлеченна, искусство конкретно; наука обращена к уму человека, искусство – к чувственной природе его»[629]
.Творческий процесс не зависит ни от классов, ни от «техники». Главное в нем – интуиция, известная как «вдохновение». Интуиция есть способ достижения истины, «минуя сознательное, аналитическое мышление». Любой истинный художник – видящий и внемлющий пророк[630]
.Он отходит от житейской сутолоки, от мелких радостей и огорчений, от штампованных мнений и взглядов, он проникается особым симпатическим чувством, чутьем к чужой, к посторонней жизни, независимой от него и самостоятельной, прекрасное открывается в предметах, в событиях, в людях независимо от того, как их хочет трактовать художник, мир как бы отделяется от человека, освобождается от его «я», от его впечатлений, он обстоит во всей своей самобытной прелести[631]
.Человеческая жизнь колеблется между попыткой вспомнить прекрасное и надеждой обрести его вновь.