— А когда это было? — осторожно спрашивает Мастаев.
— Под Новый год… с тех пор еще справила Новый год, и еще на носу, и мне помирать пора. Денежек на похороны и поминки нет, пенсию дочка отнимает, пьет, зараза. А Митрофанушка, родименький, все никак не объявится. Вот только странное письмецо прислал.
Под слежавшимся, затхлым, измызганным матрацем целый склад корреспонденции и даже потемневшие «треугольники» военных лет (вот откуда у Кнышевского страсть к коллекционированию), — а это письмо совсем свежее, очень краткое и туманное. На одной стороне явно книжного листка почти полностью стерт или чем-то выведен типографский текст и крупно: «Мама, прости! Твой Митрофан!» А на другой для Мастаева очень знакомое:
«11.08. 1921 г. Наши дома — загажены подло. Закон ни к дьяволу не годен. Надо в десять раз точнее и полнее указать ответственных лиц (и не одного, а многих, в порядке очереди) и сажать в дурдом беспощадно.
— Вы кому-нибудь показывали это письмо? — встревожился Ваха.
— Да, — махнула рукой старушка, — сосед плечами повел, а участковый — пить меньше надо. А я в жизни не пила. Вот только дочь в кого — не знаю.
— А кто письмо принес? — допытывался Ваха.
— Не знаю, я козу доить пошла, вернулась, а это на столе.
— Могу я это письмо забрать? — выложил на стол почти все содержимое кошелька. — С возвратом.
— Да ради Бога. И ничего не надо. Заберите, я не нуждаюсь. — И когда Ваха уже выходил: — Вы помогите сыночку, он добрый, а сейчас, чует мое сердце, в беде.
Выехав подальше за село, Мастаев остановил машину, при ярком, солнечном свете еще раз прочитал текст. Он точно помнит, у Ленина написано «сажать в тюрьму». А тут «дурдом». Так оно и есть, капельки потека какой-то жидкости, может, кислоты, «тюрьму» вытравили и искусно вывели «дурдом».
— Как я сразу не догадался? — подумал Ваха. — Меня ведь тоже упрятывали в дурдом — самое надежное место.
«Удивительное дело — демократия по-российски», — первая мысль Мастаева, когда он подъехал к давно забытым местам. Ведь его поместили в психоневрологическую клинику в период развала СССР, но социализм тогда как-то еще существовал. И он помнит, что бы ни было внутри, но снаружи — настоящий коммунизм: ухоженный парк, цветущие клумбы, аллеи, фонтан, музыка и радужные транспаранты. И даже помнит, как перед клиникой какие-то правозащитники устроили митинг, требуя его освобождения.
А теперь? Теперь высоченный, мрачный забор и не только парк, даже вывески нет — что это за учреждение.
Сам Мастаев «светиться» не стал, водителя послал к металлическим воротам. Всюду камеры, в микрофон грубый хрип: «Иди подальше». Так Ваха и сделал — издалека стал вести наблюдение. В первый день — ничего. А на второй сообразил: из ворот каждый вечер выезжает автобус с затемненными стеклами. В Москве у ближайшего метро пассажиры стали выходить — ее не узнать невозможно — его лечащий врач Зинаида Анатольевна на голову выше всех, только с возрастом заметно сгорбилась.
Приобрести билет в метро Ваха не успел — прыгнул через турникет. А более проблем не было: следить за долговязой докторшей, что, сев, закемарила, — оказалось проще простого. Правда, ехали долго, почти через всю Москву, с пересадками, потом автобусом, и если бы Вахе сказали, что есть и такая Москва, он в жизни бы не поверил.
Какие-то довоенные или, может, даже дореволюционные, деревянные, покосившиеся бараки, грязь, мусор. Скрип перекошенной входной двери; вонь, смрад, полумрак, пол под ногами проваливается. А Зинаида Анатольевна где-то исчезла. Радио орет во всю мощь. И пока Мастаев оглядывался, перед ним вырос толстый, какой-то грязный, вонючий от перегара мужик с сальными волосами и жидкой бородой.
— Тебе чего? — как хозяин территории подбоченился он.
Мастаев сразу же всучил небольшую купюру, словно откупаясь, и спросил:
— Где проживает Зинаида Анатольевна?
Мужик не понял. Тогда Ваха просто показал рост. — А-а, докторша. Второй этаж, налево, вторая дверь, — у которой Мастаев немного выждал, потом постучал.
— Кто, кто там? Нет у меня денег. Зарплаты еще не было, Кузьмич.
— Я Мастаев, — не очень громко отозвался гость.
— Кто? Как вы сказали? — вряд ли она вспомнила, то ли вовсе не услышала, но после настойчивого стука дверь раскрылась.
Сквозь толстые линзы видно — пытается вспомнить.
— Я Мастаев, Ваха Мастаев, много лет назад — ваш пациент.
— А-а, вспомнила. Проходите, проходите, — через всю комнату висит постиранное белье, потолок весь в подтеках, местами обвалилась штукатурка, но в комнате чистота. У окна сидит девочка-подросток, видать, делала уроки, теперь с подозрением косится на гостя. — Проходите, садитесь. А я как увижу по телевизору войну в Чечне, сразу вас вспоминала. А вас не узнать, возмужали, молодцом, — доктор значительно сдала. Но это не только годы, хотя они летят.
И Ваха торопится, поэтому с ходу: