Утром, найдя ресторан по запаху пережаренного бекона, я спустилась в цокольный этаж. Официантки разливали кофе в круглые белые кофейники. Я с некоторым удовольствием отметила их милые европейские лица. Одна из них улыбнулась мне и отчетливо прошептала другой по-русски:
– Не забудь тетке счет за кофе отдельно втюхать, а то будет как в прошлый раз.
Я вернулась в номер, накинула дождевик и вышла на улицу.
Трехэтажные дома с белыми портиками, не размыкая рядов, тянулись до конца улицы. Из-за угла здания, на котором качалась вывеска: «Лиса и пес», вывернул двухэтажный автобус. Налево краснела телефонная будка, а направо – зеленел Гайд-парк.
Я в Англии!
Язык
Английский язык – это вечное несбывшееся. Всю жизнь учу, начиная с садика, помню даже картинку, к которой надо было прикладывать карточки со словами, помню таинственное слово «шуге-бейсен», о значении его я теперь, конечно, догадываюсь, но так и не применила ни разу.
Учила в школе: неправильные глаголы путались с правильными школьниками, которые рассказывали про папу с мамой, они работают на заводе и ходят в кино по вечерам, из сумятицы времен вырастал Биг-Бен, а с ним – одинаково сказочные Королева и Парламент.
– На Дальнем Востоке водится много диких зверей. – Экзаменатор в ужасе от моего произношения закатывает глаза к потолку, но пропускает в мир, где на меня наваливаются тысячи, десятки тысяч слов из газеты английских коммунистов ‘Morningstar’, которые надо перевести к утру с помощью словаря Миллера. Где она теперь, эта газетенка? Угасла вместе с рассветом капитализма в стране, где водится много диких идей?
Ан нет! Иду третьего дня по Блумсбери и вдруг на стенде у магазинчика с отталкивающим названием «Все о социализме» вижу знакомый логотип! Жив, курилка! Кто его теперь кормит?
Всю жизнь учу, путешествую, читаю, а английский язык по-прежнему ускользает от меня, как Фрези Грант, маня интонацией и дразня непереводимой игрой переведенных за руку слов.
Магазин
Вот, например, я люблю магазин «Херродс». Огромная египетская лестница с кофейно-молочными сфинксами, зеленые пакеты с золотыми буковками, анфилады с шуршащими вечерними платьями, роскошными драгоценностями и взволнованными женщинами.
Я люблю продуктовые залы. Выложенные, как на голландских натюрмортах, окорока и рыбу, мокрые раковины в осколках льда, горы шоколада, корзины с фруктами. Люблю забраться в самый угол устричного бара на высокий круглый стул и, цепляя серую скользкую сущность маленькой вилочкой, оглядывать все это изобилие удовлетворенным взором и думать: как много в мире еды!
Опытные люди говорят, что занозы, которые засели в нас с советских времен, так просто не вытащишь. Еда – это оно и есть. Сколько, помню, ходило рассказов о том, как, впервые попав из СССР за границу, люди теряли сознание в супермаркетах от запаха и изобилия невиданных продуктов. Сама я, помню, впервые оказалась в Бостоне. Моя знакомая, прогуливая меня по городу, предложила выпить кофе в кофейном магазинчике. Мы зашли.
– Ты какой кофе предпочитаешь? – спросила она.
– Кофе, – ответила я.
До того я пробовала только один вид растворимого кофе – литовский. Он был расфасован в высокие металлические банки и отдавал чем-то кислым. Однажды моей подруге привезли с Запада банку гранулированного кофе. Она собрала друзей, и мы вечер честно делили его по гранулам между всеми.
Короче, что значит – какой? Кофе.
– Выбирай. – Американка показала рукой на стену, где в стеклянных колбочках стояло около ста сортов: колумбийский, бразильский, с шоколадом, с корицей… Да что вам рассказывать, теперь вы все это сами знаете.
Для петербуржцев это и вовсе больной вопрос. Мой дедушка, сколько помню его, никогда не расставался с маленьким полотняным мешочком, в котором он носил нарезанные кубиками сухари.
В той же Америке пришли в гости. Хозяева показывают мне огромный аквариум, где плавают рыбы непонятной, но, видно, ценной породы, размером с хорошего карася. Хозяева смотрят на меня с ожиданием, надо что-то сказать.
– Замечательные рыбы, – говорю я, – в случае блокады неделю продержаться можно!
Вот часто спрашивают меня московские друзья: отчего ваши питерские оказались такими жадными? А может, поэтому? может, действительно сидит в них не пережитый родителями страх голода? Ведь так и не изучили последствий медицинских длительного голодания. Опытные питерские врачи говорят, что у детей блокадников особые болезни…
Вот за что люблю Херродс. Торчишь, как на жердочке, на высоком стуле, смотришь на не сваренных еще раков, на длинные, как копья, багеты, на россыпи конфет и мандаринов и думаешь, ну почти как Скарлетт О’Хара:
– Я никогда не буду голодать!
Разговор в «Спагетти хауз»