Когда я отхожу от окна, мое внимание привлекает необычная вещь. Мусорное ведро заполнено до краев, и это кажется странным. Я опускаюсь на колени и заглядываю в него. На самом верху лежит старый журнал. Это номер «Шпигеля» за последнюю неделю, но под ним я нахожу десять пустых пузырьков. Они подписаны. «Светлая и темная искусственная кровь», – читаю я. Наконец я нахожу еще коробочки, в которых хранились латексные раны, носовые платки в крови и совсем внизу измазанное кровью засохшее письмо, в котором почти ничего невозможно разобрать, и еще едва узнаваемое фото девушки, которое я нашла в библиотеке.
Но не это заставило все оцепенеть у меня в душе.
Конверт с логотипом лагеря и наклейкой с именем – «Филипп Винтер». Точно такой же конверт, который получила и я. И София. Все мы.
Филипп пахнет, как мокрый песок на морском пляже, смотрит так нежно лилово-зелеными глазами, а улыбка может растопить даже сердце из стекла. Но ложь его убийственна.
Моя рука дрожит, когда я вытягиваю его задание:
«
Каждое слово из этого письма пробивает меня насквозь, уничтожает, раздавливает. Я могла бы поклясться, что он ничего не знает, а он, оказывается, заправила. И тогда я припоминаю, что он мне прошептал про фобию Софии в часовне. Он знал, что у Софии кумпунофобия. Может, он сам и написал ей письмо?
Несмотря на жару, меня знобит, я боюсь вытаскивать снимок и осматривать его, но что может быть хуже, чем это жалкое предательство? Перебарывая себя, я извлекаю снимок из конверта.
Тело мое реагирует сразу, к горлу подкатывает комок, я больше не могу глотать. У девочки на этой старой фотографии раны на руках. По лицу стекает кровь, и она лежит в точно таком же положении на кровати, как и я сегодня утром.
Но по ее выражению нельзя сказать, что она страдает, оно почти восторженное.
Нет сомнений, что у девочки стигматы. Настоящие стигматы. Не раскрашенные латексные раны. И она похожа на меня как две капли воды, она могла бы быть моей сестрой-близняшкой или… моей матерью.
Только сейчас соображаю, что все еще сжимаю в руке медальон, во время этих поисков я его так и не выпустила. Я пораженно смотрю на снимок.
Может ли быть на самом деле, что эта девочка – моя мать?
Нужно присесть. Кровать Филиппа прогибается подо мной. Мама даже ни разу со мной в церковь не ходила. Она хотела, чтобы я посещала уроки этики, а не религии. На Рождество мы не клеили ясли. Она всегда говорила: «Давай лучше отметим праздник света[10], как шведы». И я никогда над этим не задумывалась, просто считала классной идеей, что мы что-то делаем вместе.
А теперь я узнаю, что у моей матери, возможно, были стигматы? Еще вчера мне не было известно, что впервые такие же появились у Франциска Ассизского. Шрамы в местах, которые были пробиты у Христа во время распятия. Я всегда считала подобные россказни полной чушью, обманом, инсценировкой каких-то верующих людей, которые считали себя избранными и делали все, чтобы доказать это.
Но выражение лица девочки не только кажется естественным, оно ошеломляюще счастливое. Это совершенно не вяжется с характером моей мамы. Я просто вижу ее перед собой: серьезная, нежная, любящая – так она выглядит. Как она расчесывает мои длинные спутанные волосы, не ругая меня при этом.
Расческа в ее руках.
Ее руки! Вспоминаю шрамы, которые якобы появились после пожара в квартире. В огне сгорели все семейные фотографии. Шрамы были в середине ладони на левой и правой руке, словно круглые зарубцевавшиеся дырки.
Словно в руку забивали гвозди. У меня по спине бегут мурашки.
Нет!
У моей матери стигматы. Такие же раны, как были у Иисуса Христа.
У меня кружится голова. У нее шрамы точно не от пожара. Да и пожара никакого не было, все, что мама рассказывала о нашем прошлом, – сплошная ложь. Я дрожу всем телом и от злости швыряю изо всей силы медальон об пол. Разъяренно смотрю на него.
Ложь – и ничего, кроме лжи.
Глава 25