— Ты знаешь, что такое — идейный? — спросила Нильгюн.
— Как не знать, — ответил Метин. — У меня сестра есть, ей недавно промыли мозги, а я каждый день это наблюдаю.
— Дурак!
— Хотите молока, Метин-бей?
— Ребята, перестаньте, ребята! — повторял Фарук-бей.
— Не хочу я молока, — ответил Метин.
Я сбегал на кухню, перевернул хлеб. Мозги ей, говорит, промыли. Пока всем не очистят мозги от грязи, пустых верований и лжи, никому из нас нет спасения, поэтому я пишу многие годы, поэтому, Фатьма, говорил Селяхаттин-бей. Я налил себе стакан молока и выпил половину. Хлебцы поджарились, и я отнес их.
— Когда Бабушка на кладбище начнет молиться, вы тоже молитесь! — говорил Фарук-бей.
— Я забыла все молитвы, которым меня научила тетя, — сказала Нильгюн.
— Как ты быстро все забыла! — сказал Метин.
— Дорогая моя. я тоже все забыл, — сказал Фарук-бей. — Я говорю вам — вы только разведите руки, как Бабушка, чтобы она не расстраивалась.
— Не беспокойся, разведу, — сказал Метин. — Я на такие вещи внимания не обращаю.
— И ты разведи руки, хорошо, Нильгюн? — попросил Фарук-бей. — Да на голову что-нибудь завяжи.
— Хорошо, — согласилась Нильгюн.
— Это не будет противоречить твоим идеям? — спросил Метин.
Я вышел из столовой и пошел наверх, к Госпоже. Постучал в дверь. Вошел в комнату. Она уже позавтракала и опять стояла перед шкафом.
— Что случилось? — спросила она. — Что тебе нужно?
— Хотите еще стакан молока?
— Не хочу.
Я собирался забрать ее поднос, как вдруг она закрыла дверцу шкафа и крикнула:
— Не подходи!
— Да не подхожу я к вашему шкафу, Госпожа! — ответил я. — Вы же видите, я только поднос забираю.
— Что они там делают, внизу?
— Собираются ехать.
— Я еще не выбрала… — проговорила она, но затем будто вдруг смутилась и посмотрела на шкаф.
— Поторопитесь, Госпожа! — сказал я. — А то поедем по самой жаре.
— Ладно, ладно… Закрой дверь получше.
Я спустился на кухню, налил воду для грязной посуды. Допил свое молоко, подождал, пока согреется вода; заволновался, вспомнив о кладбище; стало грустно; задумался о предметах и инструментах из кладовки. На кладбище ведь иногда хочется плакать. Сходил к ним, Метин-бей попросил чаю, я отнес. Фарук-бей курил и смотрел во двор. Все молчали. Я вернулся на кухню, вымыл посуду. Когда пришел к ним опять, Метин-бей уже сходил оделся. Я тоже вернулся на кухню, снял передник, проверил, в порядке ли галстук и пиджак, расчесал волосы, улыбнулся себе в зеркале, как всегда, когда стригусь в парикмахерской, и вышел к ним.
— Мы готовы, — сказали все трое.
Я поднялся наверх. Ну вот, Госпожа наконец оделась. Опять на ней то же черное, страшное пальто; Госпожа высокая, но ее рост с каждым годом уменьшается, и поэтому подол пальто уже касается пола, а из-под него торчат острые носы ее старомодных туфель, как носы двух хитрых лисичек-сестричек. Она повязывала на голову платок. Увидев меня, точно смутилась. Мы немного помолчали.
— По такой жаре вы во всем этом вспотеете, — сказал я.
— Все готовы?
— Все.
Она оглядела комнату в поисках чего-то, посмотрела, что шкаф закрыт, опять что-то поискала и, опять взглянув на шкаф, сказала:
— Ну что, помоги мне спуститься.
Мы вышли из комнаты. Она видела, что я закрыл дверь, но сама еще раз подтолкнула ее рукой. У лестницы она оперлась на меня, а не на свою палку. Мы медленно спустились вниз, вышли во двор. Пришли остальные. Мы уже сажали ее в машину, как вдруг она спросила:
— Вы хорошо закрыли двери?
— Да, Госпожа, — ответил я, но все-таки пошел еще раз подергал дверь, чтобы она убедилась, то дверь закрыта.
Слава богу — наконец она уселась в машину.
7