Однако теперь господин комиссар, умудряясь в течение вечера множество раз назвать меня глупой, непонятливой девчонкой, сумасбродкой, начисто лишенной здравого смысла и рассудительности, уже не иронизировал по поводу моей болтовни; внимательно выслушав, он принимался анатомировать мои выражения хотя и чрезвычайно острым, но уже не столь убийственно разящим скальпелем. Привыкнув к его суровым оценкам, я, часто не дождавшись, когда он кончит, прерывала его, признаваясь, что в самом деле сказала нечто несусветное.
Благодаря его неиссякаемой доброте я познакомилась почти со всей свободолюбивой немецкой литературой того времени, прежде всего с последователями «Молодой Германии»{72}
, которых не только в Австрии, но и у них на родине объявили смутьянами. А я познакомилась с ними под кровом пражской полиции!Да, именно там читала я с трепещущим сердцем самые пламенные их песни, самые восторженные призывы к свободе и благу народа, именно там, обливаясь горючими слезами, спрашивала я себя, неужто родина моя навсегда останется безгласной, безвестной, бездеятельной. Тогда я еще не знала о существовании у нас национального движения, не знала о наших поэтах и завидовала немцам, у которых такие поэты были. Я чувствовала, что при всеобщей сплоченности во имя идеи, которую они почитали возвышенной и святой, при благородном стремлении к объединению родины, которая тогда была располосована на несколько частей, при согласной деятельности, направленной к осуществлению цели, надежды их должны исполниться. Так оно и случилось.
Не немецкий учитель (der deutsche Schulmeister), как принято утверждать, а немецкий поэт (der deutsche Dichter) был тем, кто своими песнями рождал воодушевление в сердцах читателей и сеял любовь к отчизне во всех душах, кто при всякой возможности возбуждал уважение к национальной самобытности своего народа, кто верил в него и раскрывал его достоинства, озарив их золотыми лучами своей поэзии и пронизав нежнейшим трепетом своего сердца, кто с завидным постоянством называл народ свой самым достойным и великим распространителем культуры, беззаветным борцом за права всего человечества, смелым и благородным мыслителем и исследователем природного царства, — именно он, поэт, не только воскресил эту мысль, но и укрепил, утвердил ее и навечно запечатлел в душе каждого, оставив на ней неизгладимый след, подобный тому, что оставляет резец мастера на стальном листе. Удастся ли когда-либо и певцам славянства совершить столь же великое деяние?
Да, все, за самыми незначительными исключениями, было тогда прекрасно, возвышенно, благородно в поэтическом царстве Германии: изящная словесность была устремлена к самым чистым и высоким целям, и только этому идеализму, а вовсе не искусству полководцев обязана Германия победой у Седана{73}
над Францией, той Францией, которая словно никогда и не внимала могучим аккордам священной арфы Виктора Гюго, но лениво позволила убаюкать себя материализмом бонапартистской эпохи, вовсе позабыв о своих исторических традициях, о своем давнем предназначении — развернуть и нести перед народами знамя гуманизма, — за что и обрушилась на нее кара, глубоко и на долгие годы уязвившая ее национальную гордость.Родители мои опасались, как бы господин комиссар, приглашая меня к себе, не воспользовался моей неопытностью с целью выведать у меня сведения о тех или иных лицах, с которыми мы были в дружеских отношениях и круг коих был в ту пору весьма широк и примечателен. Однако ничего подобного в действительности не было. Мы никогда не говорили ни о ком из наших знакомых, — книги и только книги, их содержание были тем стержнем, вокруг которого вращался разговор этого загадочного человека; он не уставал обращать мое внимание на то, что находил в них достойного. Как правило, наряду с красотами поэтического слога и вдохновенным описанием природы это были пылкие строки, воспевавшие права народов, это были восторженные пророчества о том, что народ должен одолеть все козни недругов света и правды, красноречивейшие изъявления свободолюбия, на которые господин комиссар не только указывал мне, но стремился, чтобы они дошли до моего сердца и увлекли меня.
Как часто в те минуты смотрела я на него с недоумением, припоминая, с каким хладнокровием приказал он тогда, перед витриной книжного магазина Бороша, арестовать суфлера, который был подозреваем единственно в том, что распространял среди населения и продавал те самые книги, в коих ныне господин комиссар находил так много достойного внимания и которые с таким явным удовольствием рассматривал.
Я начала, хотя вначале и смутно, догадываться, сколь разноречивые чувства обуревают его, какая борьба происходит в его душе, и, быть может, то, что людям представляется неуемным озорством баловня великих мира сего, тайные помыслы коих хорошо, ему известны, на самом деле было не чем иным, как горькой насмешкой над собственной своей персоной, чьи поступки и образ мыслей разительно несходны меж собой.