Абу Раиса это мало интересовало – как и любые разговоры, намекавшие, будто у его сотрудников имеется личная жизнь за пределами студии.
– Рановато обедать, – вот и все, что он сказал.
– Я скоро уезжаю, – все таким же важным тоном продолжал Фарук, – завтра забираю новобранцев в Стамбуле.
Оглянувшись на Парвиза, он добавил:
– Кузены потрудились.
Парвиз постарался выразить на лице восхищение. Несколько недель назад, угощаясь кебабом в ресторане с видом на Евфрат, шотландец подтвердил зародившееся у Парвиза подозрение: Фарук ездил в Лондон именно за тем, чтобы завербовать своих родичей в качестве рекрутеров. Парвиз подвернулся ему как раз вовремя, послужил подопытной морской свинкой. Впрочем, морскую свинку шотландец не упоминал – «свинья» была для него словом запретным. Нашел другой способ выразить ту же мысль: дескать, Парвиз послужил орудием для исполнения воли Аллаха. Судя по тому, как теперь держался Фарук, он ожидал, что Парвиз так это и воспринимает. А Парвиз воображал, как рассекает мечом глотку Фарука – и вырывается булькающий фонтан крови.
– Возьми его с собой, – сказал Абу Раис, ткнув пальцем в Парвиза. – Мне требуется оборудование в студию.
– Если успеешь оформить ему пропуск до моего отъезда… – Фарук глянул на часы.
– Разумеется, успею, – сказал Абу Раис.
Вот так запросто.
Он остановился на улице Мешрутиет, всматриваясь в кирпичную стену с торчащими черными пиками – за ней лишь отчасти можно было разглядеть фасад консульства. Но ясно был виден развевавшийся на крыше красно-бело-синий флаг, бодрые его краски. Мо Фарах, победа на Олимпиаде, памятная коробочка для печенья у тетушки Насим – золотой юбилей королевы.
Лондон. Дом.
Аника
7
Эта мысль не вмещалась в ее мозг. Со всеми другими – да, это произойдет. Со всеми другими – неизбежно. С кем-то постепенно: их дед пролежал много недель, парализованный, онемевший, даже его дыхание казалось незнакомым. С кем-то словно гром с ясного неба – так их мать рухнула замертво на пол турагентства, где работала, отпечаток ее помады остался на краю чашки, из которой она пила в то утро чай, и они берегли эту памятку до того дня, когда один из близнецов не схватил в ярости эту чашку за ручку и не ударил о стол, вдребезги разбив мамин рот (Аника уверяла, что это сделала она, Парвиз настаивал – нет, он). Кто-то – словно унесенный злым роком, как их бабушка, ожидавшая результатов анализа, которые, как они все почти смирились, должны были стать для нее смертным приговором. Она переходила улицу, и пьяный водитель вылетел из-за угла, превысив скорость. Две недели спустя врач позвонил с благой вестью: опухоль оказалась доброкачественной. А чья-то смерть была абстракцией – отец, никогда не присутствовавший в их жизни, умер задолго до того, как они узнали об этом и стали именовать его умершим. Все умирали, все, только не близнецы, смотревшиеся друг в друга и видевшие отражение своей скорби.
Скорбь проявлялась в таких формах, которые вовсе не воспринимались как скорбь, скорбь заглушала все чувства, кроме скорби, скорбь вынуждала кого-то из близнецов носить не снимая одну и ту же рубашку, чтобы уберечь запах того утра, когда мертвые еще были живы, скорбь вынуждала кого-то из близнецов отдирать от потолка светящиеся звездочки, наклеивать их на пальцы и так укладываться в постель, скорбь была злоязыка и добра, скорбь не видела ничего, кроме себя, или вдруг охватывала каждое зерно боли в мире, скорбь простирала крылья широко, словно орел, скорбь ежилась, колючая и жалкая, словно дикобраз, скорбь нуждалась в компании, скорбь жаждала одиночества, она хотела помнить, хотела забыть, скорбь гневалась и рыдала, скорбь то сжимала, то растягивала время, скорбь казалась голодом, казалась глухотой, казалась тишиной; у нее был вкус желчи, она резала, как бритва, она гремела, заглушая все звуки мира. Скорбь была невидимкой, скорбь меняла обличья, скорбь можно было уловить – отблеск в глазах близнеца. Скорбь услышала свой смертный приговор в то утро, когда вы оба проснулись и один запел, а второй подхватил мотив.