Огюстен написал мне еще одно-два письма, в которых сообщал о Мадлен. Она побывала в имении близ Парижа, где господин де Ньевр намеревался провести лето. То был красивый замок, окруженный лесами, «самое романтическое жилище, – писал мне Огюстен, – для женщины, которая, быть может, разделяет на свой лад вашу тоску по деревенской жизни и ваши отшельнические вкусы». Мадлен, со своей стороны, переписывалась с Жюли и, можно полагать, была по-родственному откровенна в этих письмах, но мне они были недоступны. Один лишь раз за все долгие месяцы ее отсутствия я получил короткое письмецо, где она писала об Огюстене. Она благодарила меня за то, что я доставил ей случай познакомиться с ним, сообщала свое мнение о нем, самое лестное: по ее словам, он воплощал волю, честность, безукоризненное мужество; и она замечала, что Огюстен неизменно будет мне самой надежной и верной опорою во всем, кроме сердечной жизни. К этим нескольким строкам, под которыми она подписалась своим именем, Мадлен, – муж ее сделал приписку, уведомлявшую меня о том, что наши встречи оставили у него наилучшие воспоминания.
Они вернулись только к каникулам, за несколько дней до раздачи наград, финала моей школьной неволи, знаменующего освобождение.
Я предпочел бы, и вы меня поймете, чтобы Мадлен не присутствовала при этой церемонии. В моей душевной жизни царил такой разлад, мое положение школьника находилось в таком смехотворном несоответствии с моими духовными устремлениями, что я, словно очередного унижения, избегал всякого обстоятельства, которое могло бы напомнить и ей и мне об этом несоответствии. С некоторых пор в особенности чувствительность моя в этом пункте стала до крайности болезненной. Как я вам уже говорил, то была наименее благородная, наиболее постыдная сторона моих страданий, и если я возвращаюсь к ней, собираясь рассказать о событии, еще раз задевшем мое тщеславие, то для того, чтобы объяснить лишней подробностью своеобразную иронию моего положения.
Раздача наград происходила в старой часовне, которая давно пришла в запустение и которую отпирали и украшали только раз в году специально ради этого случая. Часовня стояла в глубине парадного двора коллежа, к ней вела липовая аллея, и зелень старых раскидистых деревьев несколько оживляла это унылое место прогулок по расписанию. Я увидел Мадлен издали, она вошла в обществе нескольких молодых женщин своего круга; все они были одеты по-летнему, в светлое, и солнечные блики играли на раскрытых зонтиках. Колеблющиеся подолы взметали рой пылинок, легким облачком сопровождавших эту группу; и липы, уже подернутые желтизной, от зноя во множестве роняли листья и налившиеся нектаром цветы, которые цеплялись за длинный муслиновый шарф, накинутый на плечи Мадлен. Она прошла сияющая, счастливая, ее лицо разгорелось от ходьбы, и, обернувшись, она с любопытством оглядела нас, батальон школьников, выстроенных в две шеренги и стоявших навытяжку, словно юные новобранцы. Все эти любопытствующие женские взгляды и особенно взгляд Мадлен я ощущал кожей, словно ожоги. Погода была восхитительная, стояла середина августа. Птицы покинули привычные места на деревьях и щебетали на кровлях под неистовыми лучами солнца. Шепот в толпе приглашенных впервые нарушил тишину, двенадцать долгих месяцев царившую в этих стенах; непривычное веселье оживило облик старого коллежа; липы полнили его своим деревенским запахом. Чего бы я не дал, чтобы уже быть свободным и счастливым!
Вступительные речи затянулись, и я считал минуты, отделявшие меня от мига освобождения. Наконец прозвучал сигнал. Поскольку я занял первое место по философии, начали с моего имени. Я поднялся на подмостки, и, когда я стоял на краю верхней ступеньки лицом к аплодирующей публике, держа в одной руке венок, а в другой – толстую книгу, я поискал глазами госпожу Сейсак, и первый взгляд, который я встретил одновременно со взглядом тетушки, первое родное лицо, которое я увидел внизу прямо напротив себя, было лицо госпожи де Ньевр, сидевшей в первом ряду. Быть может, и она тоже испытала некоторое смущение, видя меня в невыносимо нелепой позе, которую я попытался вам изобразить? Быть может, охватившее меня смятение передалось ей? Быть может, она из дружбы сострадала мне, видя, как я смешон, либо догадываясь о моих страданиях? Каковы были на самом деле ее ощущения во время этого недолгого, но крайне мучительного испытания, которое, по-видимому, болезненно отозвалось на нас обоих, и почти одинаковым образом? Не знаю, но она отчаянно покраснела – и покраснела еще гуще, когда я спустился по ступенькам и подошел к ней. И когда тетушка, поцеловав меня, передала ей венок и предложила поздравить меня, она совсем потерялась. Не помню толком, что она сказала, чтобы, как велит обычай, выразить свою радость и похвалить меня. Ее рука слегка дрожала. Кажется, она попыталась выговорить: «Я горда за вас, милый Доминик» или «Вот и прекрасно».