Словно Бернар де Мопра в погоне за Эдме,[10] я с минуту по меньшей мере смотрел, как она мчится под высокими кронами дубов в развевающейся вуали и ветер играет ее длинной темной амазонкой; в своем сверхъестественном проворстве она казалась маленьким черным демоном. Когда она доскакала до конца тропы и стала для меня только пятнышком, вскоре затерявшимся в лесном багреце, я пустился вдогонку, невольно вскрикнув от отчаяния. Домчавшись до того места, где она скрылась у меня из глаз, я обнаружил ее на перекрестке двух дорог; она остановила лошадь и ждала меня, с трудом переводя дух, но улыбаясь.
– Мадлен, – вскричал я, наезжая на нее и хватая ее за руку, – прекратите эту жестокую забаву; остановитесь, или мне не жить!
Она не отвечала, только взглянула мне прямо в глаза, и от этого взгляда лицо мое запылало; затем она, уже спокойнее, пустила лошадь по дороге к дому. Возвращались мы шагом, не обмениваясь ни словом, лошади шли бок о бок, голова к голове, покрывая друг друга пеной. Возле садовой решетки Мадлен спешилась, пошла по двору, похлестывая посыпанную песком землю; поднялась прямо к себе и не выходила до вечера.
В восемь часов доставили почту. Одно письмо было от господина де Ньевра. Распечатывая его, Мадлен изменилась в лице.
– Господин де Ньевр здоров, – проговорила она, – он вернется не ранее, чем в следующем месяце.
Затем она сослалась на крайнее утомление и ушла к себе.
Эта ночь прошла так же, как предшествовавшие: я провел ее на ногах и без сна. Весть от господина де Ньевра, при всей банальности сообщаемого, оттолкнула нас друг от друга, словно голос, которым заявляли о себе тысячи запретов, забытых нами. Напиши он одну только фразу: «Я жив», – предупреждение было бы ясно вполне. Я решил, что уеду завтра, с той же непререкаемостью, с какою прежде решил приехать: не раздумывая и не строя планов. В полночь у Мадлен еще горел свет. Я знал об этом, потому что как раз напротив ее спальни была купа кленов, и красноватый отблеск из ее окна, ложась на их кроны, каждую ночь сообщал мне, в какое время Мадлен отходила ко сну. Чаще всего это случалось очень поздно. В час после полуночи отсвет еще не померк. Я надел мягкие туфли и в потемках спустился по лестнице. Так я добрался до двери, которая вела на половину Мадлен, находившуюся напротив половины Жюли, в самом конце длиннейшего коридора. В отсутствие мужа при ней оставалась одна только горничная. Я прислушался: несколько раз до меня как будто донеслось сухое покашливание, характерное для Мадлен в минуты досады или сильного раздражения. Я потрогал замочную скважину, ключ торчал снаружи. Я отошел, возвратился, отошел снова. Сердце мое готово было разорваться. Я был поистине как в дурмане и дрожал всем телом. Некоторое время я бродил по коридору в полной темноте, затем остановился как вкопанный, совершенно не соображая, что собираюсь делать. Та же нерассуждающая сила, которая в один прекрасный день погнала меня в Ньевр под впечатлением тревожной вести, которая занесла меня сюда, словно орудие случая, а может быть, словно орудие бедствия, теперь водила меня среди ночи по доверчиво спящему дому, подталкивала к спальне Мадлен и заставляла топтаться возле ее дверей, словно в сомнамбулическом сне. Кто был я в этот миг – несчастный человек, уставший от самопожертвования, ослепленный желаниями, не лучший и не худший, чем все прочие, или негодяй? Этот кардинальный вопрос смутно тревожил мне мозг, но не способствовал хоть сколько-то определенному решению, будь то порыв порядочности либо явное намерение пойти на низость. Одно, в чем я не сомневался, но что тем не менее не придавало мне решимости, было сознание, что вина убьет Мадлен, а я, бесспорно, не переживу ее и часом.
Не сумею объяснить, что меня спасло. Вдруг я заметил, что нахожусь в парке, но не понял, почему попал туда и каким образом. По сравнению с кромешной тьмой коридоров здесь было светло, хотя ни луны, ни звезд, кажется, не было. Ряды деревьев сливались в сплошные стены, длинные, уступчивые и черные; у подножия этих стен смутно белели извивы аллей. Я шел сам не зная куда, огибал пруды. В камышах кричали разбуженные птицы. Долгое время спустя ощущение сильного холода немного привело меня в чувство. Я вошел в дом; я сумел затворить за собою все двери бесшумно, словно грабитель либо лунатик, и, не раздеваясь, упал на кровать.
С рассветом я уже был на ногах; я почти не вспоминал о том, как всю ночь пробродил в тяжелом бреду, и все твердил себе: «Уехать нынче же». При встрече с Мадлен я тотчас сообщил ей о своем решении.
– Как вам угодно, – отвечала она.
Она страшно осунулась, и порывистая резкость движений выдавала такую душевную смуту, что больно было смотреть.
– Навестим наших больных, – сказала она мне после полудня.