Читаем Доминик полностью

Через день Жюли была уже в состоянии сделать несколько шагов по комнате. Несокрушимая внутренняя сила этого хрупкого существа, выдержавшего втайне столько трудных испытаний, пробудилась, и не постепенно, а за несколько часов. При первых же признаках выздоровления Жюли взбунтовалась против унизительного воспоминания о том, что ее, можно сказать, застигли врасплох в пору слабости; она вступила в поединок со своим телесным недугом – с ним она могла совладать – и вышла победительницей. Два дня спустя она нашла в себе силы сойти в гостиную сама, без чьей-либо помощи, хотя от слабости на тонкой коже лба выступили капельки пота и от легкого головокружения поступь была неуверенной. В тот же день она захотела поехать на прогулку. Мы направили экипаж по самым тихим лесным дорогам. Погода стояла прекрасная. С прогулки Жюли вернулась воскресшая от одного только запаха дуба на просторных вырубках, прогретых мягким солнцем. Ее нельзя было узнать, подобие румянца выступило на щеках; она была так возбуждена, что дрожала как в жару, но то был добрый знак, свидетельствовавший, что кровь побежала живее по оскудевшим жилам. Я был поражен при виде того, какая малость вернула ее к жизни – всего лишь луч зимнего солнца да смолистый запах свежесрубленных деревьев; и я понял, что она будет цепляться за жизнь с упорством, которое предвещает ей долгие годы душевных мук.

– Говорит она когда-нибудь об Оливье? – спросил я Мадлен.

– Никогда.

– Но думает о нем все время?

– Все время.

– И так оно будет впредь, как вы полагаете?

– Всегда.

Едва избавившись от опасений за здоровье Жюли, отнюдь не безосновательных и продержавших ее три недели у изголовья больной, Мадлен, казалось, вдруг утратила рассудок. Ею овладело какое-то исступление, она стала неузнаваема, поистине обезумела в своей безоглядности, самозабвении и смелости. Я снова увидел у нее в глазах тот нестерпимый блеск, который тогда в опере предупредил меня, что нам обоим грозит опасность, и, ни в чем не зная удержу, она, если можно так сказать, лоскут за лоскутом швырнула мне в лицо свое сердце, как в тот вечер – букет фиалок.

Так провели мы три дня в прогулках, в дерзких странствиях то по парку, то по лесам, три дня неслыханного счастья, если можно назвать счастьем какое-то неистовое разрушение душевного мира; то был своего рода медовый месяц, проникнутый отчаянием и вызовом, пора таких чувств и такого раскаяния, которым не сыскать равных, которых ни с чем не сравнить, разве что с последним пиром приговоренного к казни, изобильным и траурным, когда все позволено тому, кому завтра суждено умереть.

На третий день, несмотря на мои отказы, она потребовала, чтобы я поехал верхом на одной из лошадей ее мужа.

– Вы будете сопровождать меня, – сказала она, – я чувствую, что мне необходимо быстрое движение и далекая прогулка.

Она мигом переоделась, распорядилась оседлать коня, которого господин де Ньевр выездил специально для нее, и, словно давая согласие на то, чтобы я дерзко похитил ее среди бела дня и на глазах у слуг, – проговорила:

– В путь!

Едва мы въехали в лес, она послала лошадь в галоп. Я последовал ее примеру и поехал сзади. Услышав за спиною топот моей лошади, она хлестнула свою, заставив прибавить ходу, и вдруг без видимой причины пустила во весь опор. Я не захотел отстать и уже настигал ее, когда она наддала еще, оставляя меня позади. В запале и раздражении погони я терял голову. Лошадь у Мадлен была резвая, а всадница своим искусством заставила ее удесятерить скорость. Мадлен почти не касалась седла, она привстала, чтобы еще уменьшить тяжесть своего хрупкого тела, и, не подавая голоса, не меняя позы, летела сломя голову, словно несомая птицей. Я тоже мчался во весь карьер, застыв в седле, с пересохшими губами, в каменном напряжении, как жокей на длинной дистанции. Лошадь Мадлен занимала узкую тропинку, которая пролегала между приподнятыми, изрытыми по краю склонами; по этой тропе две лошади не могли пройти бок о бок, одна должна была уступить дорогу. Видя, что Мадлен упорно загораживает мне путь, я направил лошадь в чащу леса и помчался напролом, то и дело рискуя свернуть себе шею; наконец, достаточно обогнав ее, я пустил лошадь вниз по склону и поставил поперек прогалины, перерезав путь. Мадлен резко остановилась в двух шагах от меня, и обе лошади, разгоряченные и в мыле, взвились на дыбы, словно почувствовав, что всадники готовы к бою. И точно, во взгляде, которым обменялись мы с Мадлен, был гнев, настолько в нашем странном состязании вызов и возбуждение примешивались к другим чувствам, которых не выразить словом. Мадлен не двигалась; в зубах она зажала хлыст с черепаховой рукоятью, щеки покрылись мертвенной бледностью, глаза покраснели и вспышки их блеска были как брызги крови; затем она засмеялась коротким судорожным смешком, от которого я похолодел. Лошадь ее снова понеслась во весь аллюр.

Перейти на страницу:

Похожие книги