Я предложил ей руку, и мы вместе отправились в деревню. Ребенок, за которым Жюли ухаживала, которого она, если можно так сказать, усыновила, умер накануне вечером. Мадлен захотела подойти к колыбели, где лежал трупик, поцеловала его; на обратном пути она много плакала и все повторяла слово «ребенок» с острой болью, немало поведавшей мне о горе, которое точило ее жизнь, а у меня вызывало безжалостную ревность.
Я рано попрощался с Жюли и поблагодарил господина д'Орселя, стараясь при этом держаться как можно хладнокровнее; до отъезда еще оставалось время, но я не знал, чем занять его, мне было все равно, на что уходит моя жизнь – у меня было ощущение, что она, если можно так выразиться, вытекает из меня минута за минутой, – а потому я направился ко рву, огибавшему замок, и, остановившись возле балюстрады, облокотился на нее и простоял там не помню сколько времени; мысли мои блуждали, словно я впал в слабоумие. Где была в это время Мадлен, я не знал. Иногда мне как будто слышался ее голос, долетавший из замка, я видел, как она переходит из одного двора в другой, снова возвращается, бесцельно бродит, просто чтобы дать выход волнению.
За изгибом рва, в устое одной из башенок было нечто вроде глубокой ниши с дверью, до половины заложенной и служившей некогда потайным ходом. Мост, который прежде соединял нишу с парком, был разрушен. От него остались только три сваи, частично выступавшие над тинистой водой, которая непрестанно покрывала их клочьями пены. Почему-то мне взбрело в голову притаиться в этой нише и дождаться там конца дня. Я перебрался по сваям на ту сторону рва и забился под свод развалины; ноги мои почти соскальзывали в глубокий и широкий ров, по которому текла вода из плотомойни и над которым стояла мрачная полумгла. Раза два-три я видел по другую сторону рва Мадлен; она шла, вглядываясь в даль аллей, точно искала кого-то. Она скрылась из глаз, потом появилась снова; постояла в цветнике, словно не зная, по какой дорожке пойти – их было несколько, и все вели в глубь парка; потом пошла по вязовой аллее, огибавшей пруды. Одним прыжком я перескочил ров и пошел за нею следом. Она шла быстро; простенький капор сбился набок, она зябко куталась в большую кашемировую шаль, словно ей было очень холодно. Услышав мои шаги, она обернулась, затем вдруг поворотила назад, прошла мимо меня, не глядя в мою сторону, подошла к дверям замка, что выходили в цветник, и стала подниматься по лестнице. Я нагнал ее, когда она входила в малую гостиную, служившую ей кабинетом, где она обычно проводила время днем.
– Помогите мне сложить шаль, – проговорила она.
Мысли ее и глаза были заняты другим, и у нее все никак не ладилось. Нас разделял кусок длинной пестрой ткани, который мы складывали продольно, пока он не превратился в узкую полоску, края которой были у нас в руках. Мы стали приближаться друг к другу; оставалось соединить оба конца шали. То ли по неловкости, то ли в приступе мгновенной слабости Мадлен выронила свой край. Она сделала еще шаг, ее качнуло назад, потом вперед, и она всем телом упала ко мне в объятия. Я подхватил ее, и сколько-то мгновений она лежала у меня на груди, запрокинув голову, сомкнув веки; губы ее были холодны, она словно расставалась с жизнью, изнемогая – моя единственная! – под моими поцелуями. Затем ее всю передернуло, она открыла глаза, привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до меня, и, обхватив за шею, изо всех сил поцеловала сама.
Я снова сжал ее в отчаянном объятии, из которого она безуспешно пыталась высвободиться, словно птица, бьющаяся в силках. Она почувствовала, что мы оба погибли, и вскрикнула. Совестно признаться, этот непритворно предсмертный крик пробудил единственное человеческое чувство, которое еще оставалось во мне, – чувство жалости. Я почти осознал, что гублю ее, я перестал различать, честь ли ее под угрозой или сама жизнь. Мне нечего хвалиться порывом великодушия, он был почти непроизволен – столь мало он был подсказан истинно человеческим сознанием! Я выпустил добычу, как зверь разомкнул бы челюсти. Бедная моя жертва снова попыталась высвободиться – излишнее усилие, мои руки уже не держали ее. Тогда, в смятении, которое показало мне, что такое угрызения совести порядочной женщины, в страхе, который, будь я в состоянии думать, помог бы мне постичь, как низко пал я в ее глазах, словно вдруг ощутив, что нас не разделяет более ни сознание долга, ни уважение, ни приличия, а мой милосердный порыв – всего лишь случайность и в любой миг может смениться прежним безумием, – Мадлен медленно попятилась к двери, причем лицо ее и все движения исполнены были такого выражения боязни, что и поныне оно окрашивает стыдом и ужасом эти давние воспоминания; она не сводила с меня глаз, словно с какой-то опасной твари, и так, пятясь, выскользнула в коридор. Тогда только она повернулась и бросилась бежать.