Непорядок, когда хозяев дома нет. Неуютно становится, одиноко, холодно, и бежать хочется. То ли дело, когда хозяин под боком, рядом, пусть спит даже, а тепло сразу становится от одного присутствия. Эх, кабы не кикимора, совсем невмоготу было бы, а тут пришла, поддержала. На дорогу с Пафнутием вышла. Стоят вдвоем, как привидения, в темноту всматриваются, хозяев встречают: вот-вот должна телега заскрипеть, еще немного, и Зорька из-за поворота покажется. Но все нет и нет, случилось чего? Да нет, домовой бы почуял.
Колесо снова заскрипело, юзом пошло. Лошадь всхрапнула, остановилась.
— Да чтоб тебя, окаянная! — Степан с фонарем в руках уже забрался под телегу, осматривал колесо, чем-то стучал, тихо ругаясь.
— Пап, что там?
— Да не пойму никак, дочка. Все нормально. Что не так? Всю душу вымотала эта дорога. Поехали дальше. Но! Пошла, родимая! Как из города выехали, так и пошло неладное. То кобыла взбеленится, идти отказывается, то телега встрянет, то еще что. И Андрюша постоянно плачет, будто болит что-то.
Забеспокоился Степан. Быстрее бы домой, но нет дороги и все тут. Как сглазил кто, словно бес привязался. Кое-как деревню миновали. А тут засмеркалось, к ночи дело идет. Воздух загустел вдруг, как кисель, дышать стало тяжело. Тишина кругом, только стук сердца гулом в груди отдает. Страх какой-то беспричинный, на душе тошно, хоть волком вой. Одна отрада: посмотришь на дочку с внуком, и легче становится, только ненадолго. Вон Олеся тоже смурная сидит, ребеночка к груди жмет. До этого щебетала без умолку, о себе рассказывала, а теперь молчок. Не по себе ей, чует неладное. Только где это неладное, в чем? Выйди, покажись! Не трави душу, не вытягивай жилы! Нащупал Степан под соломой ружье, придвинул поближе, так спокойнее. Да вот и дорожка уже родная к дому через лес идет. Скоро будем.
— Ну, хватит уже стоять, пойдем лучше еще чаю выпьем. Оттого что ты здесь торчишь, они быстрее не приедут.
— Может, пройдем чуток по дороге, навстречу, а?
— Слушай, домовой, хватит дурью маяться. Пойдем, говорю!
Пафнутий крякнул, махнул рукой, подался было вперед, на дорогу. Сделал шаг, другой, но не тут-то было. Мокша переменилась в лице от злости, снова превратилась в страшную каргу. Схватила домового за рукав и волоком потащила к дому.
— Вот задрыга неугомонная! — осерчала кикимора.
— Отпусти! — хныкнул домовой, упираясь.
— Я тебя сейчас так отпущу… Хрястну оглоблей, да так, что борода осыплется!
— Отпусти, говорю!
— Не отпущу!
— Куда ты меня волохаешь?
— Чай пить.
— Отпусти! Слышишь, копыта стучат? Едут! Мокша остановилась, прислушалась.
— И правда, телега скрипит, не обманул, старый, — Мокша уже снова стала доброй старушкой.
— Я не старый, — обиженно буркнул домовой, расправляя помятый рукав, — я зрелый!
— Скройся ты. Близко они уже. Иль на глаза решил показаться? Пафнутий ойкнул и тут же исчез.
— Чуешь? — шепнула Мокша.
— Ага! Нечистью запахло! Говорил же, нельзя Степана одного отпускать. Люди как дети. Как в город сунутся — сразу какую-нибудь заразу подцепят, изгоняй потом!
— Так говоришь, будто сам человеком не был. На то ты и домовой, чтобы очаг хранить.
— Подъехали почти. Давай, с двух сторон обходим и гоним эту гадость в три шеи поганой метлой. Готова?
Поравнялась телега с домовым. Вот Степан сидит, фонарем дорогу высвечивает, лицо хмурое, усталое. Вот Олеся, вот дите… Не такое уж и страшное, это дите… А вот и она, зараза проклятущая! Сидит рядом с ними на телеге, улыбается, ногами болтает. Костлявая баба с длинными черными, как тьма в погребе, волосами. Гляделки, словно бельма, как пустота смотрит. Зубы настежь, пасть искривлена в злорадной ухмылке. Вместо одежды грязная, драная тряпка, вроде рубища. Кожа синяя, как у мертвяка, в язвах вся и струпьях. Тянет руки к дитятке, щиплет его, тычет в бока, тот плачет, слезами заливается. А Олеся агукает да баюкает бедное дитя, гадает, почему сынишке не спится? Видать, нечисть эта пристала к ним еще в городе. Увидела ребенка, жажда проснулась, захотелось извести молодую душу. Так и едет с ними, страху нагоняет, дороги не дает. Степан с Олесей хоть и не видят ее, но чувствуют — давит она на них. Как от тучи, пасмурно от нее на душе. Рыпнулся было домовой на нее, а страхолюдина его уже приметила. Вперила в Пафнутия бездонный взгляд, смотрит прямо внутрь, насквозь, и скалится зубастой улыбкой, широкой, от уха до уха, мерзко хихикая, как душевнобольная. Домовой остолбенел, ничего поделать не может, только тоска вдруг пронзила и страх гложет. Вот провалиться бы на этом месте и не существовать, только бы такого не испытывать. Покуда Пафнутий мешкал, нечисть в червя обернулась, скатилась с телеги и зарылась в землю.
— Ну и какого ты ничего не сделала?
— А сам-то! Меня заворожили, а ты чего ждал?
— Как она тебя могла заворожить, если она на меня смотрела, да так околдовала, что поделать ничего не мог!
— Хватит врать, струсил — так и скажи! Она вылупила глазищи свои на меня. Смотрит, и будто поглощает, бррр, а я и взгляд отвести не могу!
— Меня тоже околдовала. Это что же, выходит, она нам обоим глаза отвела?