В длиннополом студенческом мундире, с черной подстриженной на затылке копной густых, тонких, как будто смазанных лампадным маслом волос, с желтым, без единой кровинки, лицом, с холодным нарочито равнодушным взглядом умных темных глаз, прямой, неправдоподобно худой, входил талантливый, только что начинавший пользоваться известностью Владислав Фелицианович Ходасевич. Неизвестно почему, но всем как-то становилось не по себе.
— Муравьиный спирт. — говорил про него Бунин, — к чему ни прикоснется, все выедает.
Даже Владимир Маяковский, увидя Ходасевича, слегка прищуривал свои озорные и в то же время грустные глаза.
Веселая, блестящая, умница из умниц, — кого угодно за пояс заткнет, — с шумом, с хохотом, в сопровождении дежурного, «охраняющего входы», и несмотря на ранний час уже нетрезвого Володи Курносова, маленького журналиста типа проходящей масти, появлялась на пороге Е. В. Выставкина.
Разговор сейчас же завязывался, не разговор, а поединок между Екатериной Владимировной и Мандельштамом.
Да иначе и быть не могло.
Только на днях напечатана была в столичных газетах статья московского златоуста, — кстати сказать, златоуст изрядно шепелявил, — о коллективном помешательстве на женском равноправии и ответная статья Ек. Выставкиной, в которой Мандельштаму здорово досталось на орехи.
Адвокат отбивался, защитница равноправия нападала, парировала каждый удар, сыпала сарказмами, парадоксами, афоризмами, высмеивала, уничтожала, не давала опомниться, и все под дружный и явно одобрительный смех аудитории, и уже не обращая ни малейшего внимания ни на смуглого чертовски вежливого Семена Рубеновича, застывшего в дверях, чтобы не мешать, ни на художника Георгия Якулова. чудесно улыбавшегося одними своими темными восточными глазами, ни на самого Вадима Шершеневича, вождя и возглавителя московских имажинистов, со ртом до ушей, каплоухого и напудренного.
А когда появилась Маша Каллаш, в крахмальных манжетах, в крахмальных воротничках, в строгом жакете мужского покроя, с белой гвоздикой в петличке, с красивым вызывающим лицом, — пепельного цвета волосы барашком взбиты, — ну тут от златоуста, хотя он и хохотал вовсю, и тряс животом, одно только воспоминание и оставалось.
Прекратил бой Маяковский.
Стукнул по обыкновению кулаком по хозяйскому столу, так что стаканы зазвенели, и крикнул зычным голосом:
Экспромт имел бешеный успех.
Нина Заречная — пила вино и хохотала.
Анна Мар зябко куталась в шаль, но улыбалась.
Жорж Якулов, как молодой карабахский конек, громко ржал от радости. Хозяйка дома шептала на ухо Екатерине Выставкиной, подмигивая в сторону предводителя Бурлюков:
— Все-таки в нем что-то есть.
Рубенович теребил свои усики и утешал Шершеневича, подавленного чужим успехом.
И только один «Муравьиный спирт» угрюмо молчал и щурился.
Зато неутомимый Мандельштам жал ручки дамам, то одной, то другой, прикладывался мокрыми губами, под нависшими седыми усами, и, многозначительно выпив красного вина из бокала Нины Заречной, стал в позу и, неожиданно для всех, по собственному почину начал читать. шепелявя, но не без волнения в голосе:
Все сразу захлопали в ладоши, зашумели, заговорили.
Броня Рунт чокнулась с златоустом и так в упор и спросила:
— Это что ж? Автобиография?
Маяковский не удержался и буркнул:
— Дело ясное, Мандельштам требует благодарности за прошлое!
Старый защитник и не пробовал защищаться.
Воспользовавшись минутной паузой, он явно шел на реванш.
— Вот вы. господа поэты, писатели, мастера слова, знатоки литературы, скажите мне, сиволапому, а чьи ж это, собственно говоря, стихи?
Эффект был полный.
Знаменитый адвокат крякнул, грузно опустился на диван и, торжественно обведя глазами не так уж чтоб очень, но все же смущенную аудиторию, произнес с несколько наигранной простотой:
— Аполлона Майкова, только и всего.
Маяковский, конечно, сказал, что ему на Майкова в высокой степени наплевать.
Имажинисты прибавили, что это не поэзия, а лимонад.