Она не сразу нашла его, а когда обнаружила под усыпанной крошками свежей газетой – в том самом месте посреди кухонного стола, где его оставила днем, – ей это мало в чем помогло. Прочел Фортунатов послание или же вовсе его не заметил, она так и не поняла. Поскольку конверт ею не запечатывался, доказательств, что муж доставал оттуда листок, было столько же, сколько свидетельств обратного. Заслышав шаги за спиной, Мария сунула письмо в карман, за что себя тут же возненавидела.
– В тот момент я себя и профукала, – сказала она и вторично за вечер потянулась к альбому. Это был дурной знак. – Фортунатов облапил меня со спины, потеребил равнодушно соски и обозвал бессовестной соней. Будто я только что вышла из спальни, где сегодня он ночевал в одиночестве. Как ни в чем не бывало, он спросил, что у нас на обед, усугубив мои подозрения. Оставалась еще вероятность, что своим поведением он примерял на реальность какой-нибудь новый сюжет. С ним всегда есть подобная вероятность. Единственный способ проверить – дождаться выхода книги.
С той поры, сказала Мария, он издал целых три, но – нигде ничего…
– А какой вариант предпочла б ты сама? Чтобы он тогда прочитал или же чтобы его не увидел?
– Чтобы в тот день обошлось без тумана, – сказала она. – Чтобы я улетела. А теперь вся наша жизнь – сплошь туман. Особенно после того, как я наконец-то ему изменила. Подумать только, я изменила Матвею! Мы с тобой уже месяц, а у меня до сих пор в голове не укладывается.
Листая альбом, она задержалась на карточке, где стояла, смеясь, рядом с мужем на песчаном морском берегу и где сам Фортунатов стоял, смеясь, рядом с ней, только на голове. Символичность снимка была столь банальна, что меня передернуло: иногда нам приходится густо краснеть за режиссуру дешевого театра судьбы.
– Знаешь, как он назвал этот снимок?
– Инь и ян без Иван?
– Не смешно. Порой ты напрочь лишен остроумия. – Она сложила кисть в кобру, подперла змеей подбородок и, состроив гримаску печали на опасно детском лице, продолжала: – А вот Матвей остроумен всегда. Именно это меня в нем и заворожило. “Оружие беспощадное и никогда не ржавеет”, – написал о его остроумии критик. Очень, знаешь ли, точно. Я бы только добавила, что оно соблазняет. Засасывает, как черная дыра. Порой мне кажется, что остроумие – высшая форма свободы. Ты так не считаешь?
Я огрызнулся учтиво:
– Когда бьет выше пояса. А когда ниже – то низшая.
– Не думаю, чтоб для Матвея была в том какая-то разница. Выше, ниже – Фортунатову наплевать. Остроумие его творит наслаждение даже из грязи.
– Ой ли? – сказал я.
– Не завидуй. Ты ему так и так наставил рога. И потом, ты ведь тоже творец.
– Я не творю, а живу.
– И живешь, чтоб творить нам любовь. Тут вы с Матвеем похожи. Просто творите по-разному. Ты достаешь любовь из себя, будто цветы из-за пазухи, и, не скупясь, даришь тем, кому без нее настанет труба. Фортунатов творит любовь на бумаге. Но при этом… Понимаешь, в тебе столько любви, что ты ее будто роняешь на каждом шагу. Однажды в Тунисе мы видели сценку: по улице брел симпатичный, почти что игрушечный, ослик. Он тащил на горбу две бадьи с апельсинами, здоровенные – чудом казалось, как ослик с ними справляется. На выбоинах бадьи крошились апельсинами, те катились по земле, а погонщик дергал за повод, собирал разлетевшиеся плоды и складывал обратно, после чего щекотал ослу прутом промежность, и тот шагал дальше, до следующего ухаба, где опять принимался сорить апельсинами. И было в этом какое-то волшебство – сказочный ослик и оранжевый звездопад… На душе становилось как-то особенно. Пока ты смотрел на волшебного ослика, все было так замечательно, что ты забывал, что жизнь твоя дольше и дальше этого мига. Понимаешь? Ты – как тот ослик в Тунисе. Соришь апельсинами и безропотно ждешь, чтобы их подобрали. Это и есть твоя, Дон, любовь. Длится мгновенье, и мгновенье это волшебно. Но оно – мгновенье, не жизнь… Фортунатов – тот дело другое.
Я покосился на перевернутый снимок. Матвей стоял все так же на голове и казался атлантом. Встав на цыпочки, он с ухмылкой держал на приплюснутом тяжестью черепе разом и землю, и небо, и море. Жена его, наоборот, изображала низверженье с небес. У меня засосало под ложечкой.
Мария сказала:
– Он маг. Потому-то любовь из бумаги становится у него настоящей любовью, а натуральная мерзость превращается в мерзость бумажную, из которой затем Фортунатов свернет, словно кукиш, крылатую птицу и пустит метафорой в небо – парить. Белоснежной метафорой, Дон! В настоящее небо, а не ту голубую фигню, что тупо взирает на всю нашу жуть и паскудство. Его любовь – не любовь. И даже не жизнь. Она то, что их – пусть немного, но – приближает к бессмертию. Ты понимаешь?
Обидно, но я понимал. Мария закрыла альбом и потеребила меня за мошонку.