Временами — большей частью, когда ей нездоровилось, — они накатывались на неё леденящей, сокрушительной волной: а вдруг Бог всё — таки таков, каким Его представляют известные богословы? Вдруг Он и есть то самовлюблённое и холодное Существо, от которого любящее человеческое сердце просто не может не отвернуться в святой неприязни? Что если во всём виновата она сама? Что если по своей дурной и безбожной природе она не способна принять того Бога, в Которого верят священники и уважаемые люди её народа? Но всякий раз посреди этих страшных сомнений, дикой болью разрывавших ей сердце, её внезапно пронизывала истинная красота мира — та самая, на которую указывал нам Иисус и от которой нас пытается отвратить современный фарисей. Подобно нежному и могучему рассвету эта красота пробивалась сквозь адский туман, и Арктура ощущала силу, сходящую на неё как будто из самого сердца Бога, того Бога, ради веры в Которого она с радостью отдала бы всю свою жизнь, перед Которым она готова была упасть в безмолвном обожании, не помня себя от восхищения — восхищения не Его силой и величием (об этом она почти не думала), а Его добротой и милостью, Его мягкой кротостью, что делала великой её саму. Тогда она действительно смогла бы любить Бога и Его Христа, нимало не заботясь о том, что говорят о Них люди. Ведь Господь никогда не желал, чтобы Его овцы оказывались под ярмом какого — нибудь жестокого тирана, и меньше всего хотел, чтобы таким тираном оказалась Его собственная Церковь, столь далёкая от совершенства. Её дело — учить, а там, где она не способна учить, она не должна и господствовать. Лишь тогда Господь предстанет ей не только истинным, но и реальным, и Церковь узрит в Нём то сердце всего человеческого, к которому она сможет прижаться и отдохнуть. Любое искажение веры происходит от того, что мы оставляем позади всё человеческое — а значит и Бога, Который есть Источник всего человеческого, — и устремляемся к тому, что представляется нам гораздо более священным и святым. Люди, не умеющие видеть красоту Истины, не успокаиваются, пока не находят какую — нибудь ложь, которую могут назвать прекрасной. Но разве сердце человека способно любить что — либо иное, кроме подлинно человеческой реальности? Разве в Иисусе Бог не протягивает нам именно настоящую, совершенную человечность? Это всего лишь вредный богословский вымысел, что в Иисусе соединились две природы, ведь Божье и человеческое — вовсе не две разные вещи.
Неожиданно после многомесячного отсутствия в замке появился лорд Форг, весёлый, возмужавший, в самых тёплых и дружеских отношениях с отцом и, по — видимому, не прочь установить ещё более тёплые и дружеские отношения со своей кузиной. Он уехал из замка печальным и унылым юношей, а вернулся вполне сложившимся светским джентльменом с непринуждённой осанкой, учтивыми манерами и умеренным нравом. Его суждения казались плодами рассудительной наблюдательности, он был внимателен, но не слишком, приветлив и ласков с Дейви, сдержан с Доналом и вежлив со всеми без исключения. Донал едва мог поверить своим глазам и, наверное, сомневался бы больше, если бы знал все внутренние побуждения, породившие столь разительные перемены. Всем своим видом Форг давал понять, что если кто — то и не захочет предать забвению его юношеские заблуждения, то это будет явно не по его вине, и эта вежливая и лёгкая непринуждённость казалась в нём совершенно естественной. Однако Донал чувствовал, что того непосредственного очарования, которое когда — то привлекло его к Форгу, не было и в помине. Оно исчезло без следа. Донал чувствовал, что нравственно Форг скатился ещё ниже. Если раньше он просто не желал признавать правды, то теперь сознательно и намеренно настроился на обман.
Вскоре, с едва заметной, на не ускользнувшей от взгляда Донала настойчивостью и упорством он начал всё более и более явно выказывать расположение к прелестям своей кузины. Казалось, что проснувшийся в Форге мужчина, вдруг заметил то, к чему, будучи юнцом, он оставался безразличным. Он выражал беспокойство по поводу пошатнувшегося здоровья Арктуры, непременно навещал её, когда она не выходила к столу, интересовался книгами, которые она читала, спрашивал, чему обучает её Донал, — короче, вёл себя как подобает хорошему, любящему родственнику, который не против был бы стать для своей кузины кем — то большим, нежели просто двоюродным братом.
В то же самое время граф, к вящему изумлению всех домашних, стал появляться за общим столом, и, по — видимому, из — за этого Донала пригласили впредь обедать и ужинать вместе со всей семьёй, хотя, вернее сказать, это было даже не приглашение, а предписание. Сам он был не слишком этому рад.