И я понял, что он еще не привык к своей новой коже знаменитого героя. Ему и лестно в ней и колко. Неизвестно, что говорить, что делать, как держаться. Единственный из всех троих — он в полном параде и при галстуке. В нем было сейчас что-то жениховское, торжественное, даже чуть-чуть напыщенное — от неловкости и напряжения. Его два скромных друга, молча сидевшие по бокам, казались ассистентами при знамени.
— Ведь вас, кажется, Виктором зовут? — нерешительно спросил я в самом начале беседы.
Одно смутное воспоминание беспокоило меня с той минуты, как я увидел героя…
— Ну да, Виктором…
— Мне кажется, мы с вами знакомы.
— Верно? — обрадовался Виктор. — А я не помню…
— Может быть, я и ошибаюсь… Но пять лет назад, в ноябре… Мне кажется, что вы с товарищем возвращались со станции?.. — я осторожно выбирал слова.
— А-а! — пробормотал Виктор, и его праздничное лицо потемнело. Потом он тихо произнес: — Не отрицаю.
— Вас тогда двое было… — зачем-то прибавил я: мне тоже было неловко.
— Вторым был я… — негромко и спокойно признался Воронько.
Нечаенко с удивлением смотрел на нас: он был человек любопытный. Его занимали "разные человеческие истории". Все люди на земле были ему интересны.
— Вот как! — воскликнул он. — Так вы старые знакомые?
Воронько сдержанно объяснил:
— Товарищ корреспондент видел, как мы бежали с шахты…
— Нет. Я видел, как вы возвращались на шахту.
— А что? — тряхнул своим звонким чубом с колечками Виктор. — Ну, бегали… Да ведь не убежали ж?..
— И даже самого Стаханова перекрыли…
— А вы не верьте им, товарищ корреспондент! — насмешливо сказал третий из товарищей, Светличный, худой, долговязый и заросший волосами парень. — Они такие! Вы их знали дезертирами. А мы теперь знали, что они и очковтиратели.
— То есть как… очковтиратели? — опешил я и растерянно посмотрел на Нечаенко: он улыбался.
— Ну, к чему это поминать, Федя? — недовольно поморщился Виктор. — Это все наши домашние свары! — сказал он. — Товарищу корреспонденту это и неинтересно вовсе…
— Действительно было такое… — сказал Нечаенко и усмехнулся. — Очковтиратели.
— Да быть этого не может! — вскричал я.
— И я так считаю: не может! — усмехнулся секретарь. — И не будет!
— Теперь-то не будет, когда о рекорде Стаханова "Правда" написала… — засмеялся Светличный.
— А пока мы все-таки ходим в очковтирателях! — глухо проговорил Воронько. Он сидел, ссутулившись и глубоко втянув голову в плечи. Это были крутые, надежные, настоящие плечи друга. А его лицо было совсем другим, чем у Абросимова. В лице Воронько все было мягким, смутным, неопределенным, даже цвет волос — не русый и не рыжий… И его брови, глаза, щеки были той же неопределенной неуловимой расцветки, а нос, подбородок, рот — неотчетливой плывучей формы.
К тому же все это было густо засыпано солнечной мелочью веснушек…
Да, ни резкостью, ни яркостью, ни подвижностью это лицо не отличалось. Оно казалось даже тусклым, серым; только когда вдруг на секунду, словно нечаянно, непрошенно, сама собой являлась улыбка, — всегда застенчивая и простодушная, — лицо Воронько странно преображалось: хорошело и воодушевлялось.
Впрочем, улыбка не была характерной для него. Он улыбался не часто. Он показался мне излишне серьезным, не по годам. Он и выглядел старше своих лет, старше Виктора, даже старше Светличного. В нем была какая-то почти стариковская солидность, основательность — и не напущенная на себя, а врожденная. Это нередко бывает у ребят, рано начавших жить своим трудом.
Но самым характерным в его лице были все-таки глаза и лоб, как в лице Виктора — глаза и рот.
Глаза Андрея Воронько не сразу привлекали к себе внимание. Они были небольшие и сидели глубоко-глубоко под надбровными дугами. Когда Андрей задумчиво насупливал брови, — а за ним водилась такая привычка, — глаз и вовсе не было видно. Они были светлые и переменчивые: то серые, то синие, то зеленые, то голубые, а иногда и вовсе бесцветные, отсутствующие… Но они замечательно точно отражали внутреннюю работу, непрерывно совершавшуюся в нем, — и, видно, очень напряженную и сосредоточенную, тем более напряженную, чем неподвижнее были его лицо и тело.
А над глазами нависал большой лоб, крутой и бугристый, как круча над рекой, и в этих буграх угадывались великая сила убежденности и упорства, даже упрямство. Воронько и ходил лбом вперед, как молодой бычок. Чувствовалось, что этот хлопец бодаться умеет!
— Очковтиратели! — повторил он все так же глухо.
— А что ж? — беспечно засмеялся Виктор. — Справедливо! Вот этими руками я как раз очки и втирал! — и он протянул ко мне свои большие забойщицкие руки с синими от угля ногтями.
— Мы не за себя обижаемся, — сдержанно сказал Андрей. — Нам за дело обидно. Такими словами если кидаться, так и дело можно загубить.
— Ну, дела теперь не загубишь! — возразил Нечаенко. — Дело само за себя уже говорит.
— Согласен, Николай Остапович: не загубишь! А затормозить или там скривить можно. Ведь я как это дело мыслю? — неожиданно и горячо воскликнул Андрей, но тут же спохватился и густо покраснел. — Да что ж это я один говорю? Вы извините, пожалуйста…