Половина, где жил мой брат, была относительно „новой“. Спал он на синем диване, который наскучил маме и был привезен из городской квартиры. Над диваном всегда висели постеры – то донецкий „Шахтер“, то „Бавария-Мюнхен“. Тумбочка со сломанной дверцей была забита всем, чем может быть забита тумбочка мальчишки, а в углу стоял телевизор – маленький, тоже бывший городской. За ним висел единственный здесь старый предмет – бабушкин гобелен с оленями. Ромка иногда метал в него дротики.
Летом мы с братом всегда просыпались первыми, солнце весело и безжалостно будило нас, когда окружающий мир еще спал. Окнами наша веранда выходила на соседский сад. У соседей росло всё: яблоки, алыча, абрикосы, груши. У нас не приживалось ничего – бабушка, помню, часто причитала по этому поводу. Иногда мы с братом рано утром перелезали через щели в почти развалившемся соседском заборе и воровали у них фрукты. Соседи все знали, но никогда нас не ругали.
Мне было четыре года, когда родился Ромка. Я всегда понимала, что мама его любит, а меня – нет. Но в детстве меня это не беспокоило и почти не обижало, разве что удивляло иногда. Ведь папа любил меня больше, я это знала и верила, что родительская любовь делилась между мной и братом поровну. По справедливости – как наша веранда. Ромка – хотя он как хвост постоянно был рядом – никогда особо меня не раздражал. Нет, нам вместе было просто, радостно, и как может быть по-другому, я не представляла.
От нашего дома до квартиры, расположенной в обычной многоэтажке, было рукой подать – несколько остановок на автобусе. На самом деле наш дом находился в черте Донецка. Но папа принципиально летом в квартиру не ходил. Лето – значит, лето, и мы живем «в загородном доме». Папа любил этот дом больше нас – он в нем вырос. Он первым туда переезжал, не дожидаясь наших каникул, а осенью с трудом переселялся обратно в «город». Мы с братом иногда забегали в квартиру: забрать вещи или погулять с кем-то из моих одноклассников, вернувшихся из летнего лагеря.