— Ответь ей, пожалуйста, Вася. Скажи, — я не знаю, уж как бы поточнее это выразить, — что русские женщины, как и японские, стареют по-разному, но, по-видимому, от одних и тех же причин: от горя, какое приносит война… От старости… От болезней. А в мирное время — от недобрых невесток… У японцев-то тоже, наверное, есть плохие невестки?
Седовласая женщина улыбнулась так тонко, как будто еще до Васютиного перевода поняла его шутку.
— Вы выглядите отлично, очень молодо, — сказал снова, уже обращаясь непосредственно к ней, Ушаков. — Сколько лет вам?
Старушка ответила. Васюта ему перевел:
— Семьдесят…
— Ну… так вы… молодец! Вы выглядите на шестьдесят!
Она улыбнулась и, сидя, с изяществом поклонилась Васюте и Ушакову, придвинула им по стаканчику сока.
— Почему вы не пьете? Вы не любите мандариновый сок?
— Нет, нет… Ничего. Пожалуйста, не беспокойтесь, большое спасибо…
Ушаков с трудом заставил себя проглотить полстаканчика сока и съесть сандвич. Он с трудом говорил, с трудом отвечал, тяжело поднимая глаза от циновки, расстеленной на полу, и думал: а знают ли эти больные, несчастные, полусожженные люди, что Япония опять создает свою армию, строит флот, что она хоть сегодня готова купить, а может быть, уже и купила у Америки водородную бомбу? Из атомной жертвы да в атомные палачи — как они отнесутся к такому неожиданному повороту?
Но он не спросил, промолчал: им предложено было здесь, в этих стенах, «не касаться политики».
Он не слушал того, что потом говорилось. Потому что заметил у раздвинутых сёдзи миловидную девушку, совершенно слепую.
Она грустно сидела, незряче обратив свое милое, молодое лицо к заходящему солнцу, вдруг прорвавшемуся сквозь пелену облаков и ласкавшему ее нежную кожу. Может быть, она тоже не слышала того, что здесь, в комнате, говорилось, а думала о своем, непохожем, отдаляющем ее от людей, — в том числе и от тех, кто проходит сейчас возле дома, по улице, торопясь на работу, в кино, на свидание или на танцы.
«Вот она-то не спросила, как выглядит!» — с темной горечью в сердце посочувствовал Ушаков и скомкал о-сибори. Он представил себе, что ослеп и не видит земли, людей, солнца и неба, не различает среди автомобильного гула и грохота безопасной дороги, не знает, когда зацветает сирень и как собраны в этом году ее бледно-лиловые крестики, насколько красивы тугие, чуть влажные, ароматные гроздья. Он лишился всего, навсегда, как она. Нет, наверное, лучше б было погибнуть!
«Стоп! Врешь, Ушаков! — сознался он вдруг сам себе. — Неправда твоя!.. Погляди на нее. Ведь она-то с собой не покончила! Разве ей было менее больно, чем могло бы быть больно тебе? Или юность ее не имеет цены, а сердце живет по другим законам? Нет, она все же в чем-то права, оставаясь в живых. Только это, наверное, страшнее, чем смерть. Быть всегда одному. Без любви. Без участия. Безобразным пятном, оскорбляющим глаз постороннего человека».
Он с печалью подумал о безнравственности человеческого зрения, о той беспощадности, с какою оно сортирует все виденное живое на нравящееся и ненравящееся, ласкающее глаз и коробящее его.
Эта девушка — не по своей вине — утратила самое главное: ощущение незаметности в общей толпе, своей слитности с целым, дающей спасительное уединение в любом людном месте. Ей теперь не хватает величайшей гуманности — невнимания окружающих…
«Нас воспитывали сурово. Быть может, излишне сурово, — думал он, глядя в тихий, замерший зал. — Я боюсь сейчас проявить себя слишком мягким, чувствительным, добрым. А кто знает, что самое нужное в человеке? Неужели жестокость? Почему мы так тщательно оберегаем себя от избытка эмоций, так боимся поплакать, соучаствуя в чужом горьком горе?..»
Он вышел из дома одним из первых, растерянный, потрясенный, и долго закуривал, став боком к своим спутникам, не глядя в лицо им: стыдился расползшихся, нервных губ, которыми не владел.
Вернувшись в гостиницу, Ушаков прошел сразу в холл. Ожидавшую его Юкико-сан он нашел за широкой массивной колонной, в мягком кресле, с газетой в руке. Она внимательно изучала отчет о конференции.
— Ну, как съездили? Выступали?
— Да. — Он был сдержан. Юкико это заметила.
— Ничего, — сказала она. — Мы привыкли уже ко всему. Не страдайте. Так надо. Каждый, кто приезжает сюда, в Хиросиму, должен это увидеть. Иначе он не будет иметь того представления об атомной бомбе, какое имеем мы, уже пережившие…
— Пожалуй, вы правы…
— Как жарко сегодня!
— Ну! Жарко даже и вам, местным жителям? Вот не думал…
— Август — самый жаркий месяц в Японии. Хорошо еще, облачность. Это вам повезло. А если бы светило отвесное солнце…
— Ничего. В Нагасаки, я слыхал, будет сорок градусов.
— Там будут и все пятьдесят!
— Вот это страна! — Ушаков засмеялся и посмотрел в удлиненные черные и чуть опечаленные глаза Юкико с невольным уважением. Ее мягкая смуглая кожа даже в эту жару казалась прохладной, да и вся она, строгая, чистая, в элегантном костюме, причесанная по-европейски, с низкой челкой и прямыми блестящими волосами по сторонам безупречного по овалу лица, с каждым часом становилась ему все понятнее и дороже.