«Лида, здравствуй! — писал ей какой-то неизвестный человек. — Ты, наверное, не ожидала письма от меня, а я вот пишу тебе, дорогая. Вчера в госпиталь прибыло много раненых, в том числе и из нашей болотной, непромокаемой. И от них я узнал о тебе. Что ты в подчинении у Тышкевича, что учишься под началом Яманова. Горжусь тобой! Как хотелось бы повидаться опять! Посидеть поздней ночью у пылающей печки, послушать тебя, поболтать… Санька первое время так просто бесилась, а теперь улыбается непонятной улыбкой, когда мы говорим о тебе: «Это Лида-то? A-а. Далеко пойдет… пока милиция не остановит!» А в общем, по-моему, она девка хорошая, только любит представиться чем-то особенным, из ряда вон выходящим. Мы уже привыкаем к ее «афоризмам». Однажды сидит и говорит: «Вы, мужчины, бываете двух сортов: одни — волки, другие — собаки». Это в том смысле, что одни к женщине относятся как хищники, им бы только урвать, а другие готовы служить: защищать и любить по гроб жизни… Так вот, Лидочка, я — собака. Простой, верный пес, дворняга. Брось мне кость: напиши, что простила. Я от счастья и радости буду даже рычать…
Твой Сергей».
Лида раз перечла и другой, усмехнулась. Простить! Да она его просто забыла, столько было всего пережито за прошедшие дни… И какая смешная эта Санька Аралова…
Лида положила письмо на припечке, пошла умываться. А когда возвратилась со двора, в одной нижней рубахе, с закатанными рукавами, умытая снегом, веселая, свежая, на пороге столкнулась с ненавидящим, косым взглядом Маруси Селищевой. Та подчеркнуто, даже презрительно дернув плечом, отвернулась.
— Ну, садитесь скорей, будем завтракать, — примирительно обратился Тышкевич к Марусе и Лиде.
— Не хочу. Я не буду! — сказала Маруся.
— Это как: «я не буду?» Безответственнейшее заявление, — усмехнулся Тышкевич, хлебая из миски и поглядывая на Марусю и на Лиду смеющимися, понимающими глазами. — Ну, не будешь, тогда оставайся голодная.
— И останусь! У вас не спрошусь! — дерзко, гневно, сквозь слезы сказала Маруся и бросилась к двери, схватив с вешалки телогрейку. — А вы тут подавитесь! — уже сквозь рыдания прокричала она.
— Гм… К Анюте пошла! Вырабатывать в себе нежность, — заметил Тышкевич. — Для нее это очень полезное дело. А ты, Лида, ешь, не расстраивайся. Жизнь — явление сложное, как гласит диалектика. Все рождается в напряженной борьбе… Между прочим, тебе самый теплый привет.
— От кого? — Лида глянула недоуменно, но сразу же догадалась. Ее сердце забилось настойчиво, учащенно.
— Это… как бы точнее сказать, — протянул осторожно майор. Он сейчас улыбался ей не глазами, не ртом, а какой-то суровой морщинкой возле губ. — Скажем так… Ну, из штаба дивизии…
Сложив на коленях лодочкой руки, Лида долго сидела безжизненно, без движения. Грустно, тихо спросила:
— А зачем мне… привет?
— Не знаю.
— Я тоже не знаю, — сказала она. — Мне не нужно приветов.
И потом, отвечая на вопросы Тышкевича и Федотова — он приехал тотчас после завтрака, — разговаривая с Ямановым — как прошла через линию фронта, по каким неизвестным ему, незнакомым тропинкам, Лида мысленно всякий раз возвращалась к комдиву с его неуклюжим приветом. Неужели Степан Митрофанович не осмыслил, что этим ее оскорбил? Всего-навсего только привет. Как ничтожно, как мало! А ей нужен он весь и вся его жизнь и любовь — до конца…
— Вы встречались с Еленой Кузьминичной Свириной? — спросил, снова вернув Лиду на землю, Федотов. Он дымил своей трубкой, кутал в сизые кольца посиневшие губы и нос.
— Да. Она обещала во всем помогать.
— Хорошо. Это нам пригодится. Еще раз пойдете?
— Если нужно — пойду.
— Ну, пока отдыхайте. Мы скажем тогда…
Принесенные Лидой и Ямановым сведения заставили Шерстобитова и весь его штаб глубоко озаботиться. Враг почти повсеместно начинал укрепляться, и как следует, основательно. Однако наступления на Александровку никто не отменял. Наоборот, командарм, выслушав по телефону доклад командира дивизии, подтвердил свое решение: «Степан Митрофанович, приказ есть приказ! Надеюсь, вы поняли?..»
Штаб дивизии ходит с утра ходуном.
«И-эх закружилось, а-завертело-ось…» — безнадежно фальшивя, напевает на кухне, у печки, Венька Двойных, начищая свой новенький ППШ, а полковнику Шерстобитову — трофейный «шмайссер».
Беспрестанно звонят телефоны. Вбегают посыльные и связные, к крыльцу подъезжают коннонарочные с пакетами, офицеры связи. Отряхивая с шинелей и полушубков хлопья снега, в дверь входят с дублеными стужей лиловыми лицами командиры и политработники из полков, начальники служб, танкисты, минометчики, саперы, артиллеристы. Они сипло, простуженными голосами докладывают Шерстобитову о прибытии, жмутся к печке, снимают с бровей и усов, с седых в куржаке нечесаных чубов капли влаги, вытирают ладонями планшеты и сумки и закуривают, хотя дым и без того висит в избе непроглядной, слоистой пеленой.
— Что? Война продолжается?
— Выходит, что так.
— А Гитлера-то не споймали?
— Споймают, браток, обязательно кто-нибудь да споймает. У нас, из Семеновских болот, мы Берлин уже наблюдаем…