«На лице Долгополова лежит печать какого–то умиления, — пишет Короленко. — Я вспоминаю, что чрезвычайка уже при нем расстреливала… без всякого суда. Вспоминаю и о том, что он хватается за голову… Хватается за голову, а все–таки подписывает приговоры. Кажется, я действительно на этот раз видел человека, искренно верующего, что в России уже положено начало райской жизни. Он и не подозревает, что идея прудоновского банка с трудовыми эквивалентами жестоко высмеяна самим Марксом…»
И тут же, на лестнице чрезвычайки, перед глазами возникла другая картинка.
— А знаешь, — говорит один чекист другому, — мне так и не удалось докачать своего…
— Ну-у?.. А мой, брат, уже докачался…
Понял, что речь шла о пытках на допросе. И комментирует:
«Это так просто: не сознаются — надо «докачать». Революция чрезвычаек сразу подвинула нас на столетия назад в отношении отправления правосудия».
Что может чувствовать человек, который утром, развернув газету, вдруг узнает, что он приговорен к смертной казни? Именно в таком положении очутился Мякотин в конце августа 1920 года. Московские «Известия» сообщали о суде по делу Тактического центра и о том, что на этом суде он, Мякотин, заочно объявлен «врагом народа» и лишен «права въезда на территорию Советской республики». В случае же появления на ней оному Мякотину угрожала высшая мера наказания.
Самое поразительное было то, что он находился на территории Советской республики и не помышлял ее покидать, а о зловещем Тактическом центре слышал впервые. Поэтому недолго думая решил поехать в Москву и разъяснить эту судебную ошибку. Получил даже командировку в архивной комиссии, где в то время служил, если бы не новое несчастье: накануне отъезда слег в постель с высокой температурой — врачи определили рожистое воспаление головы. Вот в таком состоянии и нашли его нагрянувшие чекисты. Произвели, как полагается, обыск и увезли в тюрьму. Но вскоре, увидев бедственное состояние узника, выпустили — долечиваться. Когда же, через неделю, Мякотин окреп, то разрешили отправиться в Москву, вместе с семьей — женой и двумя детьми. А там он сразу попал на Лубянку, в цепкие руки все того же Агранова.
Отвергая предъявленное ему обвинение в пособничестве белым, Мякотин говорил на допросе:
— Изверившись в способности командования Добровольческой армии разрешить те задачи, какие оно себе поставило, я вместе с тем не хотел ни в коем случае уезжать за границу, становиться в положение эмигранта и порывать связь с Россией и поэтому решил вернуться к исключительно культурной работе. При этом я предполагал, что Советская власть не будет преследовать меня за то, что я был ее противником, но если бы такое преследование имело место, я решил бы предпочесть его отъезду за границу…
Короленко узнал о беде, случившейся с его старым товарищем, 14 октября. И тут же сел за письмо, на сей раз решил обратиться за помощью к жене Ленина — Крупской, вспомнив, что когда–то она была учительницей одной из его дочерей.
Начало этого письма публиковалось в советских газетах как свидетельство сердечных симпатий, связывавших писателя с ленинской семьей. И в самом деле:
«Уважаемая Надежда Константиновна.
Вы, вероятно, не забыли наше когда–то знакомство. Мы с женой вспоминаем о нем, так же, как и Ваша ученица, теперь уже взрослая… Слыхал не раз, что Вы среди нынешних бурь не утратили сердечности и чувства справедливости…»
На этом публикация и обрывалась. А вот основная часть письма — то, ради чего оно было написано, — так и оставалась неизвестной. Восполним этот пробел сейчас — по тексту, обнаруженному в следственном деле Мякотина:
«Мне пишут сегодня об аресте Венедикта Александровича Мякотина, а раньше я читал о приговоре суда по делу Тактического центра, где упоминалось и его имя. Приговор суровый, даже жестокий, едва ли вполне обоснованный: смертная казнь при появлении на советской территории. Мне кажется, однако, что Мякотин не скрывался и после поражения и эвакуации деникинцев оставался, не скрываясь, на территории советской России. Знаю также, что когда Полтавщину заняли добровольцы и я написал ряд писем о безобразиях, которые они здесь чинили, то послал их именно Мякотину, и он добился напечатания их в газете, в которой работал. Одним словом, и на Юге, занятом деникинцами, он оставался тем же Мякотиным, которого читающая публика знала по его писаниям.
Теперь он в числе побежденных, почти раздавленных. Один из товарищей пишет мне (из Петрограда), что он арестован в середине сентября и по просьбе жены его увозят в Москву. Дети едут туда же с матерью. От лиц, недавно видевших Венедикта Александровича, мой корреспондент слышал, что здоровье его очень плохо. Он производит впечатление совершенно седого одряхлевшего старика. У него давний туберкулез, и тюрьма при нынешних условиях содержания заключенных для него прямо гибельна.
Больше я ничего не прибавлю, кроме разве того, что я глубоко люблю этого человека, верю в его честность, искреннее желание блага народу…»