— Шш-ш… — успокаивающе шептал Дор. — Успокойся. Это не обязательно связано с сиреной. Сердце — странный моторчик, сама знаешь, ты ведь у нас биолог…
Она подняла голову, горько усмехнулась.
— О, да. Не обязательно. Они употребили именно это слово. В список жертв Первой иракской войны моя бабушка не попала. Как, впрочем, и в список жертв Второй мировой.
— Рахель, милая…
— Нет-нет, — перебила она, утирая слезы. — Не надо. Ты все равно не поймешь. Ты не видел.
Он ведь и в самом деле не видел
Дор осторожно пошевелил плечом. Так уже, наверное, занемело, что совсем не чувствуется, а он, бедный, терпит, боится спугнуть. Ну да, как же, поди спугни меня сейчас. Он и не понимает, дурачок, как нужен мне в эту минуту — каждой своей клеткой, каждой мышцей, каждой капелькой пота. Потому что от смерти есть только одно лекарство… положи меня печатью на сердце твое…
Рахель приподнялась на локте, склонилась над его ждущими, жадными, жаркими глазами, провела губами над запрокинутым лицом, лаская одним лишь дыханием, движением воздуха, не поцелуем, а его возможностью, более острой и пронзительной, чем сам поцелуй. Она почувствовала его руки на спине, на бедрах, на груди — повсюду, где их ждала и жаждала гладкая, отзывчивая, прохладная и пылающая кожа… нет, они вовсе не онемели, эти руки, быстрые и вязкие, нежные и сильные, они говорят убедительней и красноречивей многих слов… а вот и слова — добавкой, и какой добавкой… — шепотом — чьим? — его?.. ее?.. — в приближающиеся губы.
— Я люблю тебя. Я люб…
Запечатлей меня, любимый, в сердце своем, ибо лишь так смогу я остаться в этом мире, лишь так смогу победить смерть… лишь так… и так… и так…
10
Дор проснулся оттого, что счастью стало тесно во сне, и долго лежал, не открывая глаз и чувствуя, как оно привольно и безудержно, подобно каше из волшебного горшочка, перетекает в явь и заполняет ее всю. Потом он закинул руки за голову и длинно-длинно потянулся, с наслаждением ощущая трепет каждой мышцы, хруст каждой косточки. Это тело принадлежало отныне не совсем ему одному… вернее, нет, не так — оно всё принадлежало ей, без остатка, со всеми своими потрохами — если, конечно, потроха заслуживали столь священной принадлежности. Рахель освятила своими прикосновениями этот живот, поцелуями — эти плечи, и теперь Дор казался сам себе чуть ли не алтарем или, по меньшей мере, драгоценным предметом культа.
А предметы культа требуют ухода, не так ли? Хорош алтарь — под армейским спальником, на ветхой простыне, даже без подушки!
— У тебя даже нету подушки… — так сказала она ему, когда уходила под утро. — Мне нужно обязательно выспаться, извини, любимый…
Любимый… — Это ты! Так зовут тебя теперь, понял? Он вздохнул, переполненный, и открыл глаза. Счастье плескалось в комнате, угрожая коротким замыканием голой лампочке под потолком. Ерушалаим молча смотрел сквозь окно и сквозь зеркало шкафа, отчужденный и самодостаточный, как всегда.
— Эй! — окликнул его Дор из постели. — Не будь таким букой, ладно? Хотя бы в это утро. Айда за подушками! Понимаешь, моей любимой нужно хорошо высыпаться. На какой улице ты продаешь самые лучшие подушки?
Город безучастно молчал, не реагировал, просто смотрел сквозь, как… как кто?.. как что-то очень недавнее… Память Дора завозилась, заквохтала, выковыривая из ближней груды комки разговоров, щепки впечатлений, обрывки мыслей… да так ничего и не накопала.
— Что ж ты так, глупая курица? — пожурил ее Дор. — А впрочем, не беда, не страшно. С чем его только не сравнивали, этот Ерушалаим. Обойдется и без нас. Правда, дружище?
Нет, не пронять его и фамильярностью: ни один мускул не дрогнул на тяжелом бугристом лице, изрытом глубокими морщинами оврагов. Уж больно много повидал он на своем веку счастливцев — мимолетных, пролетом в несчастье. Поди с таким подружись… Этот город давно уже не шел в приятели ни к кому, кроме неба. Ну и ладно, больно надо… мы нынче и сами самодостаточные.
Холодные плитки пола, дверь, тихий коридор, на часах в гостиной — полдень. Может, она еще здесь, спит у себя в комнате? Дор замер, прислушиваясь… Нет, ушла — иначе он непременно почувствовал бы ее дыхание, непременно.