В ванной чего-то не хватало — он даже не сразу понял чего, потому что запах Рахели присутствовал и там, мешая сосредоточиться, осознать значение иных — второстепенных, но весьма показательных в своей тревожности знаков — знаков отсутствия. Отсутствовали ее предметы, бывшие здесь еще вчера вечером: бутылки с шампунями, крема, щетки… — все, кроме полотенца, сиротливо свисающего с загогулины батареи.
Сердце его вдруг взвизгнуло и заныло за забором ребер, как брошенный дворовый пес. Притопнув на него ногой, Дор на цыпочках вышел из ванной. Дверь в комнату Рахели была приоткрыта. Ну что ты стоишь истуканом? Это ведь всего лишь вход в комнату. А коли так, то и войди. Просто войди, слышишь? Дор еще раз цыкнул на сердце, глубоко вдохнул и открыл дверь.
Он стоял на пороге, разглядывая царящие в комнате хаос и разорение, меру которых было трудно даже определить поначалу — то ли из-за слез, то ли из-за приступа мигрени, тем более мучительного, что до того Дор понятия не имел о мигренях: голова у него болела крайне редко, да и то лишь с похмелья, но в этот момент отчего-то не подлежало ни малейшему сомнению, что речь идет именно о мигрени и ни о чем ином.
Уходя, она так спешила, что вывернула вверх дном все содержимое, все вещи из шкафа и из ящиков комода. На полу валялись разрозненные лоскуты, скомканные конверты, фигурно вырезанные бумажные листки — по всей видимости, образцы выкройки. Он не помнил, сколько простоял так на пороге, не решаясь войти и лишь ощупывая комнату глазами — час?.. два?.. Время не исчезло, но превратилось в шум, в море; оно мигренью громыхало в ушах, булькало в голове, как в кастрюле, закипало, угрожая снести крышку.
Потом Дору удалось сдвинуться с места на шаг, на другой. Чтобы придать этим движениям смысл, он начал приводить комнату в порядок, собирая и складывая в ящик разбросанные клочки ее мало-помалу исчезающего присутствия. Он бродил так до темноты, пока не накололся о шитье с оставленной иголкой. Тогда он сел на пол, словно скорбящий на шиве, и сидел так очень долго, не видя уже ничего, даже собственных слез.
Почему? Этот вопрос вынырнул из морского шума головной боли, как выбеленная солнцем доска, обломок крушения, вынырнул и уже не исчезал, покачивался на волнах, а потом, когда начался отлив и схлынула острота первоначальной муки, остался на береговом песке, поблескивая непросохшей соленой влагой. Почему?
Не “почему она ушла?” и не “почему она ушла именно таким образом?” — с этими загадками еще предстояло разбираться, возможно, долго или даже очень долго, или даже безнадежно и безответно, потому что для разгадки требовалось прежде отыскать ее саму и добиться ее согласия на разговор, на ответ, на разъяснение, а затем еще и заставить себя поверить этим разъяснениям и ответам.
Но существовало еще и другое “почему?” — то, которое никак не зависело от Рахели, а только от него самого — от Дора, от Ильи… или как тебя там? Почему эта история так сильно тебя ранила? Подумай, парень: вы ведь знакомы всего-навсего двое суток… ну ладно, чуть больше — пятьдесят два часа. Чего стоит связь, счет которой идет на часы — не на годы, не на месяцы, даже не на дни — на часы?
Посмотри на это трезвым взглядом взрослого, стороннего человека: обычный перепихон, случайная случка случайных людей; здесь подобное совокупление называют еще красивым словом
Больше того, если разобраться, то это даже и не хафуз, а что-то совсем уж пошлое: для хафуза все-таки требуется определенная смелость, безоглядность, анархия души, отчаянность момента, эдакая гусарщина — как со стороны поручика ржевского, так и со стороны графини маньки; а тут… а что тут?.. — да ничего, унылая предопределенность, механическая вялость действия: вместе живем — вместе и спим, где свалились, там и свалялись, тьфу, мерзость!..
Эй, эй, стоп, господин Дор! Зачем врать-то, да еще так грубо? Ты ведь неспроста назвал это связью, правда? Потому что речь идет именно о связи, называемой еще судьбой — крепкой, дальней, неразрывной, основной, существовавшей задолго до вашего рождения, как и все основные связи-судьбы.