Герман-Паршивый был худенький, бледный, хилый мальчонка. Не будь у него такие черные волосы, может быть, не так бросались бы в глаза его проплешины: у Германа на голове с самого раннего возраста были проплешины, и наверняка поэтому его и прозвали Паршивым, хотя, надо полагать, проплешины образовались не из-за парши в собственном смысле слова.
У его отца, сапожника, помимо маленькой мастерской, находившейся по левую руку от шоссе, если идти в гору, за особняком дона Антонино, маркиза, было десять детей, из которых шестеро родилось, как положено, поодиночке, а остальные четверо — попарно. Оно и понятно, его жена была двояшка, и мать жены двояшка, а у него самого в Каталонии была сестра, тоже двояшка, которая родила тройню — об этом даже писали в газетах, и губернатор дал ей единовременное пособие. Все это, без сомнения, о чем-то говорило. Но никто не мог разубедить сапожника в том, что подобные явления вызываются каким-то микробом, «как и любая другая болезнь».
Андрес, сапожник, если посмотреть на него спереди, еще мог сойти за отца многочисленной семьи; но если смотреть сбоку — никогда. Недаром в селении о нем говорили: «Андрес — человек, которого сбоку не видно». И это надо было понимать почти буквально — такой он был тощий, испитой. А кроме того, ему был свойствен весьма приметный наклон корпуса вперед, кто говорил — вследствие характера его работы, а кто — из-за пристрастия любоваться до последней возможности икрами девушек, которые оказывались в его поле зрения. Учитывая эту его склонность, было легче понять, даже глядя на него сбоку, что он отец десяти детей. И словно ему мало было такого потомства, его крохотная мастерская всегда была полна клеток с зеленушками, канарейками и щеглами, которые весной поднимали гомон и писк, еще более оглушительный, чем стрекот цикад. Захваченный тайной оплодотворения, сапожник производил над этими птичками всевозможные эксперименты. Он скрещивал канареек с зеленушками и щеглов с канарейками, чтобы посмотреть, что получится, и утверждал, что гибриды будто бы поют нежнее и мелодичнее, чем чистокровные экземпляры.
Вдобавок ко всему, сапожник Андрес был философом. Если ему говорили: «Андрес, неужели тебе мало десяти детей, зачем ты еще птиц разводишь?», он отвечал: «Благодаря птицам я не слышу, как орут дети».
С другой стороны, большинство детей уже выросли и могли сами постоять за себя. Самые трудные годы миновали. Правда, когда пришло время призываться первой паре близнецов, у Андреса произошел горячий спор с секретарем муниципалитета, потому что сапожник уверял, что они разных годов призыва.
— Но послушай, приятель, — сказал секретарь, — как они могут быть разных годов призыва, раз они близнецы?
Сапожник Андрес уставился на округлые икры девушки, которая пришла объяснить, что ее брат не явился по уважительной причине. Потом втянул голову в плечи подобно тому, как улитка прячется в свою раковину, и ответил:
— Очень просто. Андрес родился за десять минут до полуночи в день святого Сильвестра, а когда родился Мариано, был уже новый год.
Тем не менее, поскольку оба парня были записаны в метрическую книгу 31 декабря, «человеку, которого сбоку не видно», пришлось примириться с тем, что их забрали в армию одновременно. Его третий сын, Томас, хорошо устроился в городе — работал в автобусном парке. Четвертый сын, Биско, сапожничал, помогал отцу. Остальные были девочки, за исключением, разумеется, Германа-Паршивого, самого меньшего.
Это Герман-Паршивый сказал о Даниэле-Совенке, когда тот появился в школе, что он на все смотрит с испуганным видом. С маленькой натяжкой выходило, что именно Герман-Паршивый окрестил Даниэля Совенком, но тот не затаил никакой злобы на него, а, напротив, с первого дня стал его верным другом.
Проплешины Паршивого не были препятствием для взаимного понимания. Пожалуй, они даже способствовали этой дружбе, потому что Даниэля-Совенка с первой минуты живо заинтересовали эти белые островки в океане густой черной шевелюры Паршивого.
Однако, несмотря на то что проплешины Паршивого не вызывали беспокойства ни в семье сапожника, ни в тесном кругу его друзей, Перечница-старшая, движимая неудовлетворенным материнским инстинктом, который она распространяла на все селение, решила вмешаться в это дело, хотя оно ее совершенно не касалось: Перечница-старшая очень любила соваться, куда ее не просят. Она прикидывалась, что ее неумеренный интерес к ближнему диктуется пылким милосердием, высоким чувством христианского братства, а на самом деле пользовалась этой уловкой для того, чтобы под благовидными предлогами повсюду вынюхивать все, что можно.
Однажды вечером, когда Андрес, «человек, которого сбоку не видно», прилежно работал, в своей каморке, к нему заявилась донья Лола, Перечница-старшая.
— Сапожник, — сказала она с порога, — как вы допускаете, чтобы у вашего мальчика были проплешины?
Андрес не изменил позы и не оторвался от работы.
— Ничего, сеньора, — ответил он, — лет через сто они станут незаметны.