— Что ж… для меня всегда было идеалом («Господи, да кто ты такой, чтоб судить…») и в неценном найти ценное, и в неудачном открыть тайну неудачи… чтобы помочь… — Он закончил совсем тихо, так тихо и виновато, что Евстафенко пришлось подбодрить его.
— Ничего, ничего, валяйте, — сказал Евстафенко, но тут Марина крепко сжала его колено, и он понял, что ему пора выручать ее. — Ну а что, собственно, вы? — сказал он с молодым задором, за который так любили его на больших комсомольских стройках. — Вот вы! Может, вы почитаете свое… — Он обращался к серенькой мышке, и она вся сжалась, затрепетала, собралась в комочек, и оттуда, из комочка, донесся едва слышный, трепещущий голос, который после первой же строки стал слышнее, и глубже, и еще трепетней:
(«Боже, какая наглость, чья бы корова мычала, и эта, доска — два соска, ни сиси, ни писи, тоже о своей красоте, — вот уж Богом обиженная, занималась бы арифметикой в начальной школе, и ведь уверена, что найдутся мужики, которые — куда вообще мужики смотрят, верно говорят, что только захотеть, всегда их может убедить та, которая в себе уверена…»)
(«Ишь как Евстафенко на нее уставился, сейчас оставь их одних — и понеслась. И стихи какие-то бесконечные, она думает, что Марина, мол, встанет и уйдет, черта с два. Сапожников теперь еще часа два с Глебкой по Карадагу прошляется, так что никуда я не пойду, не для тебя столько труда загублено, не думай, голубушка».)
Голос Лили дрогнул, перешел в едва слышный шепот:
Марина повернулась к ним спиной, она знала, что не двинется с места, однако произошло что-то нехорошее. Нет, она никогда не сдавалась, и она не уступит сегодня, потому что это просто абсурд, какой-то театр абсурда, как говорит Шапировский, а-ху-ху-не-хо-хо, спрашивает в таких случаях Мылин, или как у Алены Гвоздиловой в стихах: не угодно ли вам цыпленка в шоколаде… А эта все читала, читала, теперь уже шепотом, дистрофичка несчастная, что она там бормочет:
(«Ну да, теперь все при свечах, научились, теперь у всех поп-арт из подворотни и свечи, поднатаскались, никто и не вспомнит, что у них в подвале на Каланчевской у первых были свечи и швейная машина „Зингер“ с помойки…»)
(«А жалко все же, что вот так складывается, не по-человечески, и Сапожникова тоже жалко, чего-то он чувствует, мается, но уж он-то ладно, должен платить за свое счастье, сколько лет ничего, ни гугу, а годы идут, и кто это оценит…»)
(«Это про кого же она так? Про какую-то женщину. Да, уж чего-чего, а ненавидеть, это наш брат женщина очень даже умеет… А что же мне, любить тебя, что ли, придет вот такая после всех трудов, и когда все у них так хорошо, так по-человечески, настоящая любовь, действительно ведь пара они с Евстафенко, редкий случай — и вот придет такая, доска два соска, а ты изволь, нет уж, не будет этого, скорее ты сама уйдешь, все вы уйдете, чем я с места двинусь…»)
— Они ушли, — сказал удивленно Евстафенко.
— Куда? — спросила Марина, стараясь проявить интерес.
— Не знаю… — Евстафенко был растерян. — Я даже не заметил, когда они ушли… Жалко. Я хотел пригласить их, чтоб они почитали… Чтоб она…
— Уж конечно, она… — сказала Марина, и голос ее дрогнул.
— Ну, ну… — Евстафенко улыбнулся, протянул руку за спинкой скамьи, погладил ее по заду.
«Давно бы так, — подумала Марина. — Нет, все-таки с ними, с мужчинами, нельзя как с равными, обязательно сорвутся».