Субоцкий кивнул. Ему хотелось поговорить по существу, хотелось услышать, как Денисов, этот весьма темный, но влиятельный человек, оценивает обстановку на литературном фронте. И вовсе не потому, что Субоцкий сам не знал эту обстановку, нет. Просто от того, как Денисов оценивает эту обстановку, зависит и сама эта обстановка. Денисов был частью обстановки, и Субоцкому было важно знать, какова эта обстановка сегодня, на 23.00 сегодняшнего числа… Субоцкий подозрительно оглядел группу славянофилов у соседней скамейки, прислушался. Он услышал долетавший от корпуса стук машинки и порадовался в душе, что процессы творчества не затухают и ночью.
— Ишь ты, начальство-то о Болгарии говорит, — сказал Валерка. — Болгары наши братья. Они умеют по-настоящему помнить подвиг Александра Второго Освободителя… Нет, ты только посмотри на Субоцкого. Как они умеют выглядеть зубрами. Столпами…
— Чего ему не выглядеть, — сказал Митя. — Член редколлегии, член приемной комиссии, член худсовета. И еще чего-то член.
Хрулев поморщился из-за Валеркиной никчемной реплики. Валерка невежливо прервал переводчика, который последние полчаса добросовестно перечислял чины старой армии, а также чины гражданские… Нудный переводчик знал их в совершенстве, и была в этом перечислении некая странная, успокаивающая музыка…
— Да-а… Градаций должно быть много, — сказал Хрулев. — Они как бы фиксируют, закрепляют неравенство. Этим и армия хороша. Ибо какое же к черту может быть равенство…
— Дети в одной семье и то неравны, — с неуверенной улыбкой сказал молоденький туркменский поэт.
— Неплохо сказано. — Хрулев повернулся к молодому туркмену. — Вам надо почитать Бердяева. Там все очень просто, черным по белому.
От корпуса донесся стрекот пишущей машинки. Хрулев посмотрел на часы, покачал головой. И подумал про себя, что звук этот больше его не волнует. Валерка тоже услышал звук машинки.
— Это они могут — строчить день и ночь, — сказал он с обидой.
— И что характерно — очень быстро пишут. Не лезут в карман за словом.
— Ну что ты, очень Даля пользуют, — сказал переводчик.
— А что еще делать человеку, если не строчить, — сказал вдруг Митя с тоской. Ему давно уже надоел отдых, и эта набережная, и пляж, и все разговоры.
— Пошли, что ли, добавим, — сказал Митя. — В «Элладе» небось дадут, на вынос-то.
— Пошли, — сказал Хрулев. — Там дед свой в доску. За рупчик принесет.
Валеркина жена поймала их у второй калитки, близ волошинского дома.
— А то я не знаю, что ты туда намылишься, ирод? — сказала она. — Девка целый час орет, живот у ней. Я все руки оборвала таскаючи. Как же, дождешься от тебя помощи…
Валерка уныло поплелся за ней по аллее, к четвертому корпусу. Остальные молчали, глядя им вслед. Мите показалось даже, что Валеркины огромные плечи вздрагивают.
— Нет, правильно Толстой говорил… — начал Митя, и голос его дрожал от жалости и бессильного нетерпения.
— Руки-ноги обломать вашему Толстому, — сказал вдруг нудный переводчик.
— Почему? Толстой был все-таки зеркало… — неуверенно вставил туркменский поэт.
Они смотрели на Хрулева, и он неохотно объяснил:
— Он много наломал дров, Лев Николаич, мать его так.
Лунный свет падал через верхнее окно мастерской прямо на загадочный и прекрасный лик египетской царевны. Волошин очень точно выбрал место для царевны, специально выбирал его в полнолуние. Такие ночи были полны для него волшебства и превращений. Мистическая связь устанавливалась в природе, уничтожалось время, уничтожались расстояния, и эта лунная дорожка на воде, как кровеносный сосуд, соединяла города и континенты, нации и культуры. Вот и сейчас — дорожка уходила через море — в Константинополь.
— Знаешь, Аморя… — Волошин обратился в угол, где сидела Маргарита, потом повернулся к освещенному лику царевны Таиах. Он ощутил растерянность. Лицо Маргариты было скрыто тенью, оно не жило сейчас, а губы Таиах словно бы дрогнули в ответ на его обращение, — знаешь… В такую же ночь я сидел однажды в Константинополе, на Пантелеймоновском подворье…
Царевна Таиах слушала его, затаив дыхание: она была прекрасна. Обе они были прекрасны, и они были сходны между собой. Иногда, в знойный полдень, становилась очевидной нежизненная природа египтянки, она была продукт искусства или продукт художественного ремесла. Но в такие ночи, как нынешняя, она оживала, и тогда они могли бы состязаться в красоте, если бы Аморя вышла на свет, но она тихо сидит в углу, не выходит…
— Продолжайте… Пожалуйста. Я слушаю… — послышался из угла ее шепот.
— Внизу, прямо под ногами лунная дорожка уходила по глади залива, и берега Золотого Рога были в огнях, а там, еще дальше, истинная сказка Шахерезады — минареты, дворцы, ханаки, медресе, купола и полумесяцы над призрачною лунной дымкой…
И такая же ночь на вилле Ланте, на Яникуле, в Риме… Тоже огоньки, огоньки, и вдали видны были горы… О, в такую же ночь на леднике, возле Гох-Аоха — снега и горы, фантастически сверкающие при луне…