— Что, нет в поясе шику? — спросил, проходя мимо, толстый усатый кондуктор Поппель, подносчик снарядов.
— Нет, — признался я.
— Не в поясе, браток, дело, а вот где! — и он кулаком стукнул в грудь.
— Понимаю, — согласился я.
Но все-таки ведь совсем другое дело — широкий кожаный, с горящей как жар звездой на пряжке командирский ремень, сцепленный с портупеями, крест-накрест заковывающими грудь, на боку которого висит большая и блестящая, как новенький каштан, кобура, — отстегни пуговку, и выглянет черная тяжелая рукоятка «ТТ», — а бывают еще на поясе и медные крючки, и висят на них новые гранаты, бутылки с горючей смесью…
Я прошелся по вокзалу.
Удивительно выглядело огромное, во всю стену, расписание прибытия и отправления поездов, точно осколок от некогда существовавшего мира. Измаил… Львов… Кишинев… Названия этих городов звучали как Сириус, Марс, Юпитер. Теперь до них было дальше, чем до самой дальней звезды галактики.
Но я с жадностью прочел все расписание от начала до конца — до последних поездов с трехзначными номерами, до поездов «бис», назначаемых по особому распоряжению, с наслаждением повторяя знакомые с детства названия городов: Киев — Одесса, Киев — Николаев, Киев — Херсон, Киев — Умань…
Открылось окошечко кассы, в ячейках которой еще лежали билеты с наименованиями этих городов, теперь билеты межпланетного путешествия. Я подал в окошко направление Соломонова. Седая кассирша в пенсне на носу долго изучала документ, поглядывая сквозь пенсне то на бумажку, то на меня, и, убедившись, что я выдерживаю ее взгляд, вздохнула, возвратила документ и выдала талоны на обед и ужин.
Бронепоезд, замаскированный ветвями ив, стоял на первом пути у перрона, как раз там, куда раньше ежедневно прибывали скорые Москва — Одесса и Москва — Кишинев.
Было тихо. Маскировочно теплились синие лампочки. Вяло пахли ветви ив. Я только что выпустил листовку: «Киев был и будет советским» — и вывесил ее у штабного вагона. Пулеметчики и зенитчики группой подошли к ней. Эти суровые рабочие люди надевали очки и медленно, шевеля губами, читали при свете луны написанные мною строки, повторяя каждое слово вслух, и в их устах они были полны такого высокого значения и силы, что я не узнавал своих слов.
— Бойко пишет, — одобрил солидный кондуктор Поппель.
— Тревога! — прокричал в это время от паровоза дежурный, и тут же подтвердил колокол.
Именно в эту самую тихую за всю оборону ночь неожиданно пришел приказ об оставлении города.
«Борис Петрович» вышел в последний рейс на запад — огнем прикрыть отход бойцов с дальних рубежей круговой обороны.
Буча… Ворзель… Клавдиево…
В звездном молчании ночи грохочет бронепоезд.
Темные, душистые леса. Свежий, пряный запах осени, чего-то хорошего, бесконечно возможного и неосуществленного…
Стоп!
Грохот орудий, и вдали — во тьме полей — взметывается будто вырвавшееся из-под земли пламя, освещая небо, леса.
Где-то там, в полях, оврагах, рощах, последние бойцы отходят на восток.
— Вперед!.. Полный вперед!..
И снова: стоп!
— Корнилов, — позвал комиссар, — отправляйтесь в батарею, изучите настроение.
— Проходите, товарищ редактор! — криком оглохшего кричит командир орудия, машинист Вакулинчук, открыв изнутри железную дверцу в углярку артиллеристов, только закончивших стрельбу. — Что слышно на свете, товарищ редактор?
В тусклом свете еле мерцающих под низким железным потолком лампочек артиллеристы в разных позах сидят на полу. Одни дремлют, другие смазывают и перетирают тряпочкой затворы винтовок, третьи, борясь с темнотой, пытаются читать газету.
— Американцы выступили? — интересуется подносчик снарядов, солидный кондуктор Поппель.
— Американцы? Шоколадники? — фыркает наводчик, худенький Маркушенко, проводник международного вагона; он считается специалистом по международным вопросам. — Ты гори, а он дом строит и еще смеется.
— А Маркушенко-то силен в политграмоте! — басит кто-то из угла.
— Умие миркуваты, — заключает Вакулинчук.
Пока поезд гремел и бряцал на стыках рельсов и, извергая огонь, летел, железный, непобедимый, и вокруг были суровые рабочие лица людей, знающих, как стрелять во врага, я чувствовал себя сильным, храбрым, готовым вот так, на железном поезде, ворваться в самую гущу немецких войск, и передавить, перестрелять уйму фашистов, и, как я это видел на плакате, водрузить где-то там, на вражеском доте, красное знамя, и петь победную песню «Если завтра война…».
Но вот неожиданно на горизонте нависшее над дальним селом темное облако точно разорвалось, лопнуло и полыхнуло пламенем. В броневую обшивку забарабанили осколки, и неведомая сила прижала меня в холодный железный угол, и так вдруг сжалось сердце, и стало неуютно, и что-то противное, холодное засосало под самым сердцем.
И в это время я увидел над собой доброе усатое лицо Вакулинчука.
— Что, страшно? — спросил он.
— Н-нет, — сказал я, с усилием отклеиваясь от холодной брони.
— Страшно, страшно, сынок, — засмеялся Вакулинчук, — и мне было ой как страшно!
— А что это?
— Это еще ничего, — ответил он. — Не то будет. Но и то — ничего, — успокоил он.
Бронепоезд качало, как во время шторма.