По дальним степным дорогам ползали в пыли карликовые немецкие машины. Кое-где у околиц заметны были скопления войск, от них отделялись группами всадники и скакали от села к селу.
Вдали поднялась стрельба, и пучки белых ракет расцвели и рассыпались в небе бледными звездочками.
Я долго глядел, чтобы все хорошенько запомнить.
— Ну что, поедешь? — спросил старик.
— Нет уж, — сказал я, — пойду в другое место.
— Ну, смотри сам, тут их действительно… — по-своему понял старик и снова взялся за сеть.
Я пошел назад через луг.
Вот и поле с молотилкой.
— Для кого молотите? — спросил я девушку в повязанной по самые глаза косынке.
— Для кого надо, для того и молотим, — откликнулся со стороны сердитый голос. Это был машинист молотилки.
Я узнал в нем чернобородого дядьку, который утром приехал на пароме с той стороны.
В это время подошел ко мне один маленький, долгогривый, пощупал мою кожанку.
— Комиссар?
— Уйди ты!
— Давай меняться! — предложил он.
— Уйди, я тебе сказал.
— Смотри! — погрозил он. — Давай меняться!
— Не цепляйся! — крикнул на него чернобородый.
— Наделает беды, — проговорила женщина.
В это время у края поля на огромных вороных конях появились немецкие кавалеристы. Крики: «Комм! Комм хер!» Казалось, и колосья зашуршали жестче, солнечный свет потускнел, и какие-то тяжелые тени легли на поле и лица людей. И такая тоска сжала сердце!..
Чернобородый подъехал на возу, сердито сунул мне грабли, и мы вместе стали накладывать сено.
Люди на поле работали молча, настороженно и отчужденно — уйдя в себя.
— Шабаш! — сказал чернобородый, и мы пошли за возом сена.
Зеленый чужестранец внимательно смотрел на нас, и конь его тоже не сводил с нас бешеного взгляда, фыркал и бил копытами о землю.
Женщины украдкой смотрели из-под серпа: «Иди, сынок, иди, не выдадим». А в синих глазах деревенской девочки было: «Ну иди же, дядя, скорей иди!»
— Бувай! — сказал чернобородый.
Но только я хотел выйти на проселок, сзади дико засигналили.
Из серой, похожей на металлическую лодку «татры», поблескивая стеклышками в глазу, вылез длинный и тощий, с острым, костистым профилем и жилистой, как у старого петуха, шеей, офицер в массивной фуражке, на высокой загнутой тулье — череп и кости — эсэсовский герб.
За ним выскочил солдат, на чугунном лице которого было выражено: «Кого бить?» И тоже с черепом на фуражке.
И у шофера — череп.
Из машины, оглядываясь, вылезал переводчик.
— Селение? Волость? — спросил он.
— Чего? — переспросил чернобородый. — Не понимаю.
Переводчик плюнул.
— Куда есть дорога?
Дядька равнодушно посмотрел на широкий пустынный шлях, в кюветах которого лежали сожженные машины, на оборванные телеграфные провода, на облака и ничего не ответил.
— Ты, ты! — закричал на меня переводчик.
— На Лютеньку! — сказал я на всякий случай, надеясь, что какая-нибудь Лютенька поблизости найдется.
Офицер сверился с картой и действительно нашел Лютеньку, и не одну, а сразу три.
— Лютенька — айне, Лютенька — цвай, Лютенька — драй.
Неправдоподобно, дико выглядели напечатанные немецким шрифтом Сорочинцы… Яреськи… Шишаки… Я прочел: «Красный Октябрь» — это был совхоз. Что-то глубоко оскорбительное и унижающее душу было в этой карте, на которой разнообразными техническими значками, с немецкой аккуратностью, были обозначены многочисленные МТС, совхозы и леспромхозы, сахарные и кирпичные заводы, электростанции, железнодорожные депо, мосты, дамбы, водокачки, элеваторы, шоссейные и проселочные дороги, магнитометрические вышки.
— Лютенька! — сказал наконец офицер, остановившись на какой-то точке, совиными глазами обвел работающих в поле и, вроде собирая их к себе рукой, сказал солдату:
— Алле!
Солдат побежал в поле.
— Иван!.. Матка!..
Люди, как были, с серпами, с вилами, косами, медленно собирались к машине.
— Политзанятия, — сказал дядька.
Офицер совиными глазами уперся в толпу. Все лица, как тысячи других, которые он видел за последнее время, слились для него в одно непонятное и упрямое, словно резцом из камня вырезанное лицо.
— Кто есть коммунист? — спросил переводчик.
Никто не отзывался.
— Кто есть комсомолец?
Опять все молчали.
— Кто есть бригадир?
Переводчик всматривался в лица людей, чтобы обнаружить по внешнему виду.
— Милиционер? МОПР? Пионер? — сыпал подряд переводчик.
Толпа стояла молчаливо, сплачиваясь все теснее и теснее, как бы сжимая внутреннюю пружину сопротивления.
Офицер подождал, пожевал губами, осмотрел всю толпу в целом, потом уперся мутным взглядом в стоявшего без шапки чернобородого дядьку.
— Коллективист?
Дядька молчал.
— Ты! — вскричал переводчик, тыкая в него пальцем.
— Чего я? — буркнул дядька, оглядываясь.
— Коллективист?
— Колхозник.
— Нет колхоза — хорошо? — спросил переводчик.
— Что было — видали, что будет — увидим, — ответил дядька.
— Что он сказал? — спросил офицер переводчика.
— Он сказал: «Все в руках бога».
— Москва, Питтербург — фу-фу! — офицер дунул на ладонь.
— Бреше сучий сын, гляди, наш-то улыбается, — услышал я в толпе. Баба глазами указывала на меня.
Переводчик это заметил. Он скользнул взглядом по желтой кожанке и вдруг спросил меня:
— Ты кто есть?
— Местный житель, — сказал я.