Читаем Дорога испытаний полностью

…Давно это было. Я вижу каждый дом, палисадники, в которых цветут маттиолы. Я вижу первомайскую демонстрацию на площади Свободы, стоящие четырехугольником войска в малиновых, синих и зеленых фуражках, красную трибуну у братской могилы красноармейцев, погибших в гражданскую войну, слышу звуки духового оркестра и вижу самого себя, в белой рубахе с красным галстуком, в строю.

Отчего память все возвращается и возвращается туда — в далекое детство, в туманную даль?

Шум дождя или колокольный звон где-то в маленьком городке, первый снег и первый гром, военный марш за окном, цокот копыт ночью по мостовой, запах выстрела или пожара, запах ландыша, или свежего сена, или только испеченного хлеба, красные флаги, оратор на трибуне, крик «ура», — и детство воцарится перед глазами с такой ясностью, прелестью.

Разлетится вишневый цвет, тихо скрипнет калитка, засветится темное окошко.

Теперь только как следует я понял, что все это: и вишневый цвет, и скрип калитки, и скрип полозьев по снегу, и падающая с неба звезда, и площадь Свободы, и пионерская клятва перед красной трибуной у могилы котовцев, и красный галстук на шее — все это Родина, единственная на всю жизнь, как мать; Родина, без которой нет жизни, ни настоящего, ни будущего, ни родных, ни товарищей, ни родного певучего языка, каждый звук которого так дорог и близок, что тысячи тысяч верст сквозь ночи, и метели, и войну, и смерть пройдешь на звук его, как на призывный набат.

…Уже совсем светло. Поднялось солнце. Слышно, как трещит сверчок на печи.

Закрываю глаза и мысленно медленно, с усилием сгибаю раненое колено, а потом, точно так же мысленно, с усилием разгибаю. Утренняя зарядка! Сгибаю и разгибаю, сгибаю и разгибаю.

Мысленно наступаю на раненую ногу, раз — наступил, два — поднял. Раз, два! Раз, два!

— Ты чего бормочешь? — спросил Ивушкин.

— Хожу.

— А что, думаешь — от желания скорее поправишься?

— Скорее.

— Может, и так, — отвечал Ивушкин.

Мысленно поднимаюсь по лестнице вверх, сбегаю вниз. Вверх и вниз, вверх и вниз.

Обеими руками подымаю громадную, забинтованную ногу и, словно малого ребенка, которого только надо учить ходить по земле, осторожно спускаю с лежанки на пол. Держусь за стол, потом за острый край буфета, за двери и вприпрыжку тащу за собой тяжелую, чугуном налитую ногу. Постепенно тяжесть тает, чугун как бы уходит из ноги, и я с размаху делаю первый шаг, от боли вскрикиваю, но потом другой шаг, третий…

Лежащий на спине красноармеец повернул заросшее синеватой щетиной желтое лицо, мальчик на мгновение прекратил свой крик, и оба молча, жадно, завистливо смотрят: «Пошел!»

— Ты бы еще полежал, — посоветовал Ивушкин.

— Нельзя, отец.

— Так, так, нельзя, значит, — он вздыхал и покачивал головой.

К полудню Ивушкин смастерил можжевеловый костыль.

— Не хуже фабричного, — похвастался старик.

Костыль приятно пахнет и скрипит, как новый ботинок.

Когда на костыле я выскочил за порог, из конуры с ворчанием появилась лохматая голова.

Но потом, когда, опираясь на костыль, вприпрыжку кружился по маленькому дворику, пес, тихо положив на лапы выставленную из будки лохматую голову, довольно, одобрительно следил своими умными собачьими, преданными глазами: «Давай, давай, я ведь это тоже понимаю».

Дул свежий, холодный, вдохновляющий ветер осени, летели с деревьев последние листья. Вдыхаю полной грудью студеный воздух, и видится мне уже дорога на восток, на Большую Писаревку, Грайворон, — там, говорят, проходит теперь фронт.

3. Анна Николаевна

Прекрасный край, где села называются Яблочное, Богатое, Прелестное…

Кажется, будто в мире остался один лишь ветер. Бывало, коснется колокола — и гремит в нем медь, пролетит над озером — и в нем свежесть воды, переночует в трубе — и вот уж в нем аромат печеного хлеба. А теперь дышит гарью и порохом, золой с пепелищ.

Иногда с неба падает снег, и тогда вокруг все преображается: бело, свежо, весело, как бы начинается новая жизнь и сулит давно ожидаемое счастье; но вот вместо снега уже моросит дождь, снова все вокруг черно, уныло, заплакано — крыши, деревья, разбитые танки, полные дождевой воды, и на душу наваливается тоска.

Месишь грязь и с ожесточением продираешься сквозь колючие, упрямые заросли кукурузы, конопли, и от невыносимой боли в ноге и пересиливания этой боли душа заряжается новой энергией, которая душит тоску и ведет вперед еще одну версту, и еще одну версту — все на восток.

В открытом поле, под низким смутным небом, под моросящим дождем, двигается запряженная в плуг женщина. Она с усилием переставляет ноги, будто тащит за собой все это поле и это низкое, темное, в лохматых тучах небо.

За плугом, в длинной, до колен, белой рубахе и шапке, из которой торчит вата, еле передвигая ноги, идет странный, в дугу согнутый старичок. Ему, наверное, сто лет, и вроде не пашет он, а только держится за плуг, чтобы не упасть.

За старичком в борозде, переваливаясь из стороны в сторону, ковыляет ворона.

— Это что, Богатое? — спросил я.

— Богатое, — ответила женщина, останавливаясь.

Старичок садится отдыхать, женщина разгибается.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже