Больше всего страдает, конечно, слово "свобода", которое в тоталитарных странах используют столь же часто, как в либеральных. Действительно, когда бы ни наносился урон свободе в привычном для нас значении этого слова, это всегда сопровождалось обещаниями каких–нибудь новых свобод. Чтобы не поддаться искушению лозунга "Новые свободы взамен старых"[60]
, надо быть постоянно начеку. А ведь есть еще и сторонники "планирования во имя свободы", сулящие нам "коллективную свободу объединившихся людей", смысл которой становится совершенно ясен, если принять во внимание, что, "разумеется, достижение планируемой свободы не будет означать одновременного уничтожения всех (sic!) форм свободы, существовавших прежде". Надо отдать должное д–ру К. Маннгейму, которому принадлежат эти слова, что он все–таки предупреждает, что "понятие свободы, сформированное в прошлом столетии, служит препятствием к подлинному пониманию этой проблемы"[61]. Но само слово "свобода" в его рассуждениях столь же сомнительно, как и в устах тоталитарных политиков. "Коллективная свобода", о которой все они ведут речь, — это не свобода каждого члена общества, а ничем не ограниченная свобода планирующих органов делать с обществом все, что они пожелают[62]. Это — смешение свободы с властью, доведенное до абсурда.В данном случае извращение значения слова было, без сомнения, хорошо подготовлено развитием немецкой философии и не в последнюю очередь теоретиками социализма. Но "свобода" — далеко не единственное слово, которое, став инструментом тоталитарной пропаганды, изменило свое значение на прямо противоположное. Мы уже видели, как то же самое происходит с "законом" и "справедливостью", "правами" и "равенством". Список этот можно продолжать до тех пор, пока в него не войдут практически все широко бытующие этические и политические категории.
Тот, кто не наблюдал этого "изнутри", не может вообразить, насколько широко может практиковаться передергивание значений привычных слов и какую оно порождает смысловую невнятицу, не поддающуюся разумному анализу. Надо видеть собственными глазами, как перестают понимать друг друга родные братья, когда один из них, обратившись в новую веру, начинает говорить совсем другим языком. А кроме того, изменение значений слов, выражающих политические идеалы, происходит не однажды. Оно становится пропагандистским приемом, сознательным или бессознательным, и используется вновь и вновь, постоянно смещая все смысловые ориентиры. По мере того как этот процесс набирает силу, язык оказывается выхолощенным, а слова превращаются в пустые скорлупки, значения которых могут свободно изменяться на прямо противоположные. Единственное, что продолжает действовать, — это механизм эмоциональных ассоциаций, и он используется в полной мере.
Несложно лишить большинство людей способности самостоятельно мыслить. Но надо еще заставить молчать меньшинство, сохранившее волю к разумной критике. Как мы уже убедились, дело не сводится к навязыванию морального кодекса, служащего основой социального плана. Многие пункты такого кодекса не поддаются формулированию и существуют в неявном виде — в деталях самого плана и в действиях правительства, которые должны поэтому приобрести характер священнодействия, свободного от всякой критики. И чтобы люди безоглядно поддерживали общее дело, они должны быть убеждены, что как цель, так и средства выбраны правильно. Поэтому официальная вера, к которой надо приобщить всех, будет включать интерпретацию всех фактов, имеющих отношение к плану. А любая критика или сомнения будут решительно подавляться, ибо они могут ослабить единодушие. Вот, например, как описывают Уэббы ситуацию, типичную для любого предприятия в России: "Когда работа идет, всякое публичное выражение сомнений или опасений, что план не удастся выполнить, расценивается как проявление нелояльности и даже неблагонадежности, поскольку это может отрицательно повлиять на настроение и работоспособность других рабочих"[63]
. А если сомнения или опасения касаются не успеха конкретного дела, а социального плана в целом, это должно быть квалифицировано уже как саботаж.