Пьеса была не раз переиграна исполнителями, и репетиций не было. Именитые участники торжества считали ниже своего достоинства тратить время на упражнения ради шевиотового пальто. Даже и Лизе пришлось только дважды прочесть роль самому Пахомову; в надежде приспособить себя куда-нибудь, он впервые испытывал свои силы на режиссерском поприще. Он похвалил Лизу, с отеческой мягкостью указав на недостатки: это Лизины руки, красные и опухшие от стирки, которой занималась все утро, делали его таким снисходительным. И, конечно, если бы только настоящее потрясение удалось ему обрушить на эти худенькие, востренькие плечики...
На правах возраста и своих разбуженных симпатий он снова заговорил с ней на ты:
— Э, Лиза... любой ценой купи себе несчастье. Великий поэт рассекал грудь героя и вдвигал ему уголь вместо сердца.— Он посмеялся с горечью, как смеются над заоблачными мечтаниями фантазеров положительные мыслители, владеющие незыблемой истиной.— К сожалению, эта хирургия ангелов карается по земным законам!
— Мне кажется, молодость — недостаток, так легко исправимый временем, что...
Он не слушал ее: люди не ценят благодеяний, которые им оказывают.
— А я окунул бы тебя в прорубь, и когда зайдется сердце в тебе...
— Знаешь, у каждого бывали такие проруби,— вежливо и скучая вставила Лиза.
Он сердился:
— Э, опять не то! Я говорю о несчастии объемном... когда художник входит в него весь, как в готический храм, и теряется среди колонн, поддерживающих каменное небо. Новая музыка раздирает его слух, холод древних стен проникает в душу, и нужно очень вырасти, дорогая, чтобы через высокие стрельчатые окна выглянуть на зеленые лужайки вокруг.— Его, видимо, все еще преследовали образы — то несчастных Рашели и Асенковой, то прекрасной Адриенны, отравленной и выброшенной из могилы за свою любовь, то недавней Дункан, которую судьба — ограбив на детей и любовника — задушила ее же собственным шарфом. Всех их он считал родными сестрами своей Елены и, в порыве доброжелательного великодушия, не прочь был ввести и Лизу в их трагическую семью.— Да, я, мизерный, провинциальный комедиант, завидую твоей будущности, твоему очищению... даже самим будущим разочарованиям твоим!
Все это было противоестественно, не без слезы, выражено в безвкусных и напыщенных фразах и, самое противное, требовало немедленного восхищения со стороны Лизы: сердца учителей питаются благодарностью. Пахомов забывал, что как ни лупила его жизнь обо всякие отхожие места, так ничего и не вышло из Пахомова. Но Лизу разволновали ее собственные раздумья о том же самом... И когда в ближайшую ночь Аркадий Гермогенович присел к ней таинственно на кровать, она не спала.
— Мне послышалось, вы плакали, Лиза?
— Нет... но как жарко ты топишь в последние дни!
— Идет весна, самое опасное время для нашего брата. Природа пересматривает живое: кого пустить на переплавку... Ишь как торопится все! (За чей-то счет, за чей-то счет!) — И он проводит ладонью по густому зеленому ершику своих оконных огородов.— Я так запутался в хлопотах, что даже не успел расспросить вас толком. Вы жили в Борщне... Ну, о чем же шумят борщнинские рощи?
— Зима же, дядя, все под снегом.
Он оторопело умолкает; зима!., а ему, приезжавшему в Борщню лишь на каникулы, мнилось, что всегда в Борщне неувядающее лето!
— ...но вы видели женщину, которую я почитал мертвой,— говорит он с опаской.— Вы воскресили ее для меня. Расскажите же о ней.
Лиза поднимается с подушки. «Почему все-таки об этой старухе прилично говорить только ночью, когда не видно выраженья глаз?» Сонливым ночным языком она повторяет содержание письма. Он слушает жадно, ему мало его тревог. Голодному кажется, что всех житниц мира не хватит для его насыщенья,
— Вы говорили с нею, правда?
— Я побоялась, это так страшно. Если бы ты видел... в нее уже теперь можно сажать дерево... Это земля!
— Не торопитесь, я хочу понять вас.
— Я говорю, что она уже приобрела цвет и качества рыхлой, распаханной земли. Всем, кто приходит к ней, она показывает кресло, обитое гобеленом... и пятна, бурые, недобрые пятна на ткани. Кажется, в нем и убили мужики ее родственника... последнего борщнинского владельца.
— Это был ее брат?., его звали Эдмонд Орестович? Лизе непонятно, куда ведут сомнения старика.
— Да нет же, дядя. Почему же ты сразу не спросил? Старуху зовут Дарья Андреевна...
Наверно, так чувствуют себя ограбленные... Рука Аркадия Гермогеновича вянет и обвисает. Он шатко бредет к стеклянной стене, обращенной к палисаднику; он потирает лоб, предварительно охладив ладони о стекло; он пытается сопоставить некоторые события, как попало раскиданные в памяти. Прошлое яснеет, и образ озорной беловолосой Дарьиньки зарождается там. Это была дальняя родственница Бланкенгагелей, взятая в компаньонки к дочери; она несла хлопоты по дому... и, помнится, присматривала за деревенскими девушками, собиравшими хвойный игольник в парке. Вот она наколола босую ногу и, похрамывая, возвращается по аллее, заштрихованной тенями деревьев; по пей самой вприпрыжку, снизу вверх, бегут те же смеющиеся косые полосы полдня...