...Итак, громовая афиша оправдала себя. Успех был оглушительный. Невольно вставали в памяти бенефисы старых времен, запоминавшиеся в захолустье как землетрясения. Публики собралось множество, причем все оказались знакомы между собой, все разговаривали вслух, а занавес открылся часом позже положенного. Героя встретили овациями; каждому было лестно принять участие в судьбе ничтожного, совсем постороннего человека. Вдобавок этому балованному зрителю была по вкусу терпкая, нарочитая провинциальность спектакля. Но юбиляр поверил, расчувствовался и уже со второго акта раскланивался с ужимками любимца публики... Вначале собирались сделать вступительное слово о сорокалетнем пути Закурдаева, но общественных заслуг у него не отыскалось, кое в чем получалось как будто и наоборот, а приписывать ему особые творческие свершения посовестился даже и Пахомов. К тому же прямая цель затеянного переполоха была уже достигнута. Новое пальто очень декоративно висело на гвозде в тесной закурдаевской уборной. В перерывах нескончаемая вереница гостей тянулась туда не столько ради удовольствия пожать потную руку юбиляра, сколько ради потехи обследовать качество хваленого воротника и кстати накуриться вдоволь. (Из неизвестных соображений курилку выстроили где-то в причердачном помещении, пронизанном множеством отопительных, в глиняной изоляции, труб.)
Наверное, эти до несуразности длинные антракты были самою существенною частью торжества. Стол посреди украшали — подгорелая кулебяка, банка гортензии с цветочной коронкой как-то набекрень, невинного вида графинчик. Наиболее почетные гости, тузы и основная приманка спектакля, помещались на стульях. Они были в гриме, как сошли со сцены. Ребячливо чувствительные, как всякий старого закала актер, которого одинаково легко разжалобить или рассердить, они рады были помочь товарищу в беде, но сейчас стремились сохранять приличную дистанцию между ним и собою; в увлечении дружбой юбиляр именовал их попросту Васильями, Иванами, Николаями, а это было уже слишком!.. Остальные толклись где придется, и между ними, ужасно деловитый, с отклеившейся бородой в руке, до нельзя оглушительный, сновал сам Ксаверий. Он уже успел изрядно выпить. Всякого прибывающего новичка он немедленно потчевал водкой; разумеется, не обделял при этом и себя. Становилось ясно, что к концу спектакля он нахлещется окончательно.
— Рюмочку, золотце мое! — в упоении покрикивал он, и все укоризненно дивились феноменальной громкости его голоса.— Ну-ка, ну-ка. Ух, прошло-о!
— Ты закуси, ты закуси, шут гороховый...— подсказывал Пахомов, не отлучавшийся ни на минуту.
Но старик отвергал всякую попытку насилия и опеки. Он наслаждался своим праздником. Он жаждал внимания, всеобщей любви, хвалебных рецензий, как будто только теперь зарождалась его слава. Он делал все, чтоб упрочить свой успех. Он появлялся одновременно в четырех местах сказать теплое словцо кому следует, смачно целовал неосторожных посетителей, угощал театральных рабочих, заочно расхваливая их деток, руки пожимал дюжинами, расспрашивал всех о впечатлениях, хотя все равно ничего не мог услышать,— и публично, в самых сокровенных подробностях, повествовал о фортелях, что вытворял с Пахомовым тридцать два года назад на воронежских гастролях. Его уже ненавидели за такую чрезмерную живучесть и еще за то, что зря обманулись его внешней беспомощностью. Кто-то даже обозвал его свихнувшимся папильоном, а другой выразился в том смысле, что таких следует сажать на цепь... Наконец фальшивая и утомительная суета обрывалась звонком, и шумный поток посетителей возвращался в зрительный зал. Они сходили, точно боги из облаков, из серых клубов табачного дыма.
Спектакль проходил, как большинство ему подобных. Вначале — пышный и скучноватый парад знаменитостей, которым было тесновато в столь малом пространстве, позже все немножко разошлись. Но пьеса имела четыре длинных акта, и уже с начала третьего тузы играли так, чтобы выходило посмешней и чтобы не особенно утомляться. Один Ксаверий старался во всю мочь своего как бы подхлестнутого организма, сбивал партнеров своею толчеей, и некоторые заметно сторонились, чтобы не зашиб в такой интенсивной творческой разрядке. Из-за глухоты не чувствуя самого ритма спектакля и наизусть играя пьесу, сыгранную, наверно, во всех второстепенных городах страны, он ревниво старался перекричать всех. Уморительные выверты его менее веселили публику, чем его рыданья, усиленные до степени животного мычания. Спектакль принимал видимость семейного развлечения; капельдинеры, взятые из хорошего театра напрокат, только головами покачивали. Кто-то из старых, видимо, собутыльников гаркнул ему посреди акта из ложи: выдыбай, Ксаверьище! (И горлом издал крайне интересный звук, напоминавший откупориванье бутылки.) И тот выдыбал, как умел, всеми стилями, так что пенилось все вокруг, и не его была вина, что судьба не сокрыла его своевременно в своих гнилых и радужных водах.