Почти сразу о том узнали все. Как улей, гудел стан. Вдруг разнеслось диковинное и неслыханное. Головной атаман, тот, что сбил воедино гулевую Волгу, тот, что шел силой меряться с Персией, звал оборвать поход, гнать всем войском вверх, на край земли, к Строгановым в службу!
Никто не созывал круга — сошлись сами. Как на Дону.
— Волю сулил? Вот она воля: курячьи титьки, свиные рожки.
Зашумел весь круг:
— К купцам?
— К аршинникам?
— Землю пахать? Арпу[12]
сеять?!Крикнул один из днепровских:
— Та нам с ними строгалями не челомкаться. Мы — до дому, на Днипро…
— Атамана перед круг!
— Браты-ы, продали!..
Продали! Вот оно… В капкан, как зверя: спереди море, сзади царская рать. Кого–то на миг выпихнули из толпы, он притопнул, глянул остолбенело, рванул шапку с головы.
— По донскому закону!
Но тут же, согнувшись, канул в толпу.
Охнули, замерли. И расступились, когда шагнул в круг тот, о ком произнесены эти три страшных слова: «По донскому закону».
А он остановился, опустив плечи, косолапо, по–мужицки, с виду — окаменев.
Когда загомонили снова, это уже не был слитный рев. Точно выкрик вобрал в себя ярость толпы и ошеломил саму толпу.
И люди точно спохватились. Это про кого ж кричали? Вот он стоит, он, батька; все видят.
И раздались уже иные голоса:
— На Яик веди!
— По долам и степям рассеемся. Всей земли стрелецким сапогом не истоптать…
— Впервой, что ли?
Но по этому слову — не впервой, мол, — рослый, косматый молодец без шапки, в распахнутой черной однорядке, красуясь, потряхивая смоляным чубом, падавшим на лоб, бойкой пружинной походкой вышел на середину. Он был на голову выше Ермака. Еще с ходу зычно пустил он в толпу затейливым, злым ругательством. Силу по степным ветрам развеивать? Не впервой?
— От стрельцов укроетесь? Нету степей таких, чтобы от этого укрыли!
Он потряс тяжелым волосатым кулаком.
Посягнуть на силу казачью, всю ее расточить — да какую силу: не бывало еще такой — все равно что на родившую тебя посягнуть. И чтобы слезы матери не прожгли душу тому катюге! Но не видано такого между казаками! А нашелся бы — лучше земле не носить его… Так неожиданно повернул он.
А была ли у него самого мать? Где жила она? Вряд ли когда поминал он о ней товарищам. Но жила, значит, мысль и память о родном гнезде в душе его.
— А моим ребятишечкам чего хорониться? Мы той дорожкой, что решились, ею и двинем. Посулились в гости, так хоть к чертям на погосте. — Сверкнули его белые, ровные зубы, когда он — уже весело — загнул опять такое замысловатое словечко, что толпа грохнула. — Там; за морем, уже столы ломятся, хлёбова нам наготовили. Не обидим хозяев! Чай, люди хорошие! — выкрикивал он под хохот.
— Дыбы, плахи испугались? Моя аж рассохлась, ждамши. — Он рубанул рукой себе по шее. — Бояре кругом нее ходят, попов зовут — святой водой пока что кропить, чтоб вовсе не скорежилась… А царевы стрельцы постучатся к нам под окошки, пообносятся, поматерятся, пока мы нагостюемся, — животы подведет, у воевод бока без баб простынут, и потопает рать до дому, бухан бурмакан! А ну, соколы–атаманы, взнуздай коней деревянных, встрепенись веселей! Поле хоть сыро, да чего синей! И глядите, чтоб весла и мачты в порядке, — ух, и злы персиянки!
Во все глаза смотрел на него Ильин. Так вот он какой, Кольцо! Бешеный и веселый, безудержный, неукротимый, балагур — и все нараспашку, играючи…
— За тобой! — кричали в толпе.
Он прошел близко, что–то говоря на ходу обступавшим его, — Ильин видел его крепкие блестящие зубы, капельки пота на лбу, у корней густых, круто вьющихся волос.
— Кольцо-о! Кольца в атаманы! — тесно сгрудившись, кричали враз Кольцовы «ребятишечки».
Брязга, придерживая саблю, выкатился вперед.
— Батька! И впрямь! Нам с руки на персидском берегу стрельцов переждать. Верно слово!