Пока же единственной радостью для него был бревенчатый домик с зеленой вывеской «Почта». Каждый день, после смены, наскоро помывшись и перекусив, что попадало под руку, он по дороге в школу забегал сюда и спрашивал, нет ли письма на его имя. Он уверен был, что оно придет, ведь не может быть, чтобы она забыла его совсем, что бы там ни случилось. Но писем не было.
Его уже знали на почте. У окошек всегда толпился народ, но, едва завидев Лукьянова при входе, девушка в зеленой косынке, сидевшая за деревянной стойкой, отрицательно качала головой, и он, убитый, выходил обратно, шел, ничего не видя, пока не добирался до школы, и там, пересилив себя, старался сосредоточиться на занятиях. А утром просыпался с мыслью: «Сегодня! Может быть, сегодня будет письмо!»
Весь день, врубаясь в гору, откалывая киркой куски неподатливой породы, он думал о том, что, наверно, сегодня уж обязательно получит письмо, его уже, наверно, привезли на мотоцикле с коляской, он много раз видел этот синий мотоцикл, тот целый день мотался между станцией и поселком, проезжал, груженный серыми мешками с сургучной печатью на каждом. Девушка в зеленой косынке уже, наверно, сломала печать, сортирует письма, а вот и оно, наконец, «Лукьянову Дмитрию Алексеевичу» написано на нем ее ровным почерком, который он так хорошо знал еще с детства. Девушка увидит письмо, обрадуется и отложит в сторону, она улыбнется ему, когда он войдет, поднимет письмо над головой и передаст его через головы всех, кто стоит у окошек.
К концу смены он так убеждал себя, что подходил к почте уверенный, — вот сейчас, наконец, он узнает, как там у них. Ведь не может быть, чтобы все, что связывало их с детства, вот так, в один миг рассыпалось, улетучилось. Ну, пусть так случилось, пусть они муж и жена, но ведь не могли они забыть его совсем, не могла она не вспомнить о нем ни разу…
Он подбегал к почте, замедлял шаги, чтобы смирить сердце, останавливался у двери, потом рывком отворял ее, встречался глазами с грустным, сострадательным взглядом девушки в зеленой косынке — и уже знал: нет. Нет ничего.
И опять уходил пришибленный. И с каждым днем таяла надежда. И все же ходил на почту, не хотел поверить, не мог смириться… Сто раз порывался сам написать. Принимался за письмо, потом рвал написанное — казалось ему, что если он напишет первый, получится, как будто навязывается он со своей дружбой — видно, не нужен он им, раз не вспоминают о нем…
И все больше горечи накапливалось в душе. Днем было еще ничего — день был заполнен до отказа: работа, потом школа. Добирался в общежитие поздно вечером, не раньше половины двенадцатого, ребята, соседи по комнате, уже второй сон видели, сладко храпели, успев и погулять и потанцевать под радиолу. Он с ног валился от усталости, казалось, прикоснись головой к подушке — и тут же провалишься в спасительное забытье.
Но стоило ему закрыть глаза, как ее лицо всплывало перед мим — то смеющееся, счастливое, каким он помнил его с детства, то грустное — полное любви и нежности, то залитое слезами, опаленное мукой, виноватое, каким он видел его в последний раз, в больнице, и в то же время такое родное, близкое до боли…
Это было так явственно, так мучительно, что он кусал подушку, чтобы не застонать, вскакивал, метался по комнате, натыкаясь на стулья, на спинки кроватей — один среди спящих, а однажды не выдержал, стал шарить по тумбочкам, нашел у соседа початую бутылку водки и выпил залпом целый стакан, и только тогда уснул, оглушенный… С тех пор стал иногда выпивать, вот так, в одиночку, по ночам, чтобы забыться, уснуть беспробудно.
Так прошел год. А когда наступило время отпуска, он вдруг загорелся новой надеждой — вдруг они не прочитали его записку, не пришли в его комнату больше и просто не знают адреса. Ну, конечно, как он сразу не догадался! И он решил поехать, сам все узнать.
Вместе с отпускными он получил приличную сумму ее денег — на дорогу вполне хватит, да еще на подарки останется. Он стоял возле кассы, пересчитывал деньги, соображал, что можно потратить. И в это время кто-то хлопнул его по плечу. Обернулся — Зеленый. Стоит, улыбается. Он раздобрел, приосанился за это время, был в добротной кожаной куртке, только физиономия у него распухла еще больше и стала еще более красной.
Ну ты, гляжу, совсем молодец стал! — Зеленый подмигнул, щелкнул ногтем по пачке денег, которую Лукьянов держал в руке. — Огребаешь, будь здоров!
Так то отпускные, — сказал Лукьянов. — Вот в родные края хочу съездить…
Что ты! Так это ж дело спрыснуть надо. — Они вышли на улицу. — Ну, как живешь, подружку завел? — Зеленый вглядывался в хмурое, неулыбчивое лицо своего подопечного. — Неужто до сих пор забыть не можешь? Нет, это, брат, никуда не годится, пошли со мной, я тебя, брат, с такой компанией познакомлю — враз как рукой снимет! Пошли, жалеть не будешь!
Не могу сейчас, Тимофей Карпович, — отказывался Лукьянов. — Контрольная сегодня по стереометрии…
— Вот чудак! Никуда она не денется, твоя стереометрия… Столько не виделись, а ты… Пошли, а то обижусь!