— Ты думаешь, они тебя первого заарканили? Сколько таких, как ты — хороших ребят — превращались в забулдыг, пропойц, кончали свою жизнь под ножом или под забором… Но с тобой этого не будет! Слышишь? Не будет! Не отдам тебя им! И никого больше не отдадим. Прикроем эту малину в ближайшие же дни!
— Борис Григорьевич. — Лукьянов встал. — Я не пойду туда больше, слово даю. Только… Не надо…
— Почему? — Швейк остановился, смотрел прямо в глаза.
— Они… Они все могут… Убить могут.
— Боишься?
— Не за себя.
— За кого же?
— Там… Один человек есть…
— О ней не беспокойся. О ней мы позаботимся.
Лукьянов расширил глаза.
— Так вы…
Всё! — прервал его Швейк. — Об этом больше ни слова. И чтоб ни одна душа… Ты понял?
— Понял.
— Пока поживешь у меня. Согласен?
— Не знаю… Зачем это?
— Веселей мне будет, я ведь совсем один, слова вымолвить не с кем. Да и, чего греха таить, трудновато с одной-то… — Он взмахнул рукой. — Хоть дров наколешь… Ну как, договорились?
Лукьянов колебался.
— Борис Григорьевич, скажите… Вот есть на свете человек, который тебе дороже всего, дороже жизни. И вдруг теряешь ты этого человека навсегда, и надежды нет… И жить неохота… И тогда… Ну, сами знаете…
Швейк дрожащими пальцами надел очки, как-то странно посмотрел на него, сгорбился, подошел к столу, взял фотографию в рамке, там была изображена молодая женщина с девочкой на руках, он долго держал перед собой фотографию, и лицо его искривилось в болезненной, страдальческой улыбке.
— Мы жили в Киеве, я учился на третьем курсе, а Сонечка, моя жена, была на втором. Мы успели прожить два года, дочка родилась… И тут война. Я ушел на фронт в начале июля, с тех пор ничего о них не знал. Прошел до Сталинграда, а потом — обратно… С передовыми частями вошел в Киев. Пришел в наш дом, думал, что-то узнаю, где они теперь… И узнал… — Он судорожно глотнул, — они в Бабьем Яру обе лежали… И Сонечка там лежала… И Аллочка. Я пошел тогда на это проклятое место, стоял там и думал: зачем мне жить? Кому она нужна — моя жизнь, если они обе лежат здесь? Я сказал им: скоро я к вам приду, родные мои, ненаглядные мои. Только отомщу за вас и приду. Я пошел дальше со своей батареей в самое пекло, нес фашистам смерть и сам искал смерти. Но она меня обходила. Только в самом конце, под Прагой, накрыло снарядом, но и то выходили, остался жив, думал, ненадолго. Вернулся в Киев, и опять пришел к ним, и опять сказал им: скоро, скоро я приду к вам, дорогие мои…
Устроился в школу поблизости, стал детей учить, а сам хожу к ним каждое воскресенье, стою и плачу, и спрашиваю, как мне жить… И вот однажды, когда я стоял там, я услышал чьи-то тихие голоса за спиной. Я оглянулся и увидел детей, весь мой класс, они стояли не шевелясь, смотрели на меня, и у них были такие глаза! Я никогда не забуду, какие у них были глаза… Я посмотрел в эти глаза и вдруг понял — вот для кого я должен жить! Вот для чего я должен жить! Чтобы выросли они хорошими людьми, чтобы несли в мир добро и свет, чтоб ненавидели тьму и насилие… И я не ошибся. Я рад, что живу, рад, что могу помочь таким, как ты, выйти в люди. И еще я понял: как бы ни сложилась жизнь, как бы ни было трудно, надо верить в людей, в то лучшее, что есть в них. Это ты запомни навсегда, на всю жизнь…
Лукьянов остался у Бориса Григорьевича. Думал, на несколько дней, вышло — надолго. Привязались они друг к другу. Вечерами сидели допоздна, разговаривали. Швейк рассказывал ему свою жизнь, и Лукьянов разоткровенничался, поведал свою историю.
Борис Григорьевич слушал внимательно, долго молчал. Потом сказал:
— Судя по всему, Неля хороший человек. Ты страдаешь оттого, что так все случилось, что вы не можете быть вместе, оно понятно. Но в тебе живет любовь, и Неля жива, живет где-то на свете — это само по себе большое счастье. Если бы мне сказали: вы никогда не будете вместе, но Сонечка будет жить, я бы считал себя самым счастливым человеком на свете… Не проклинай свою любовь, гордись ею, она сделает тебя выше и чище…
… А в другой раз, когда говорили о будущем и Лукьянов признался, что после школы хотел бы поступить в медицинский, он сказал:
— Что ж, профессия хорошая. Только я бы на твоем месте пошел в педагогический или юридический. Это не всякому дано — души лечить, но у тебя получится, чувствую…
Лукьянов обещал подумать.
Как-то дождливым вечером, часов около десяти, когда уже кончался последний урок в школе и ребята, уставшие после работы, ожидали звонка, в класс вбежал взлохмаченный парень и закричал истошным голосом: «Швейка убили!» Они вскочили, все до единого, бросились к выходу.
Борис Григорьевич лежал в нескольких шагах от школы, уткнувшись лицом в мокрую землю, маленький, в больших солдатских сапогах, так и не выпустив зажатую под мышкой стопку школьных тетрадей…