Выгрызая краску, по башне хлестнула струя зеленого огня. За углом дома мелькнула рогатая немецкая каска. В сумерках полдня и космах огня мельтешат еще фигурки меж домов.
— Снимайте! Сейчас покойники еще будут! Потом, потом похороним! Да осторожнее! — Правая щека Лысенкова дернулась, перекосилась при виде, как снимают о жалюзи комбрига. — Как, как! — Жаром полыхнуло золото зубов в прыгающих отсветах огня. — Подожгли нас, а тут он подбегает: «В чем дело?» В это время очередь с бронетранспортера… Оттащили в воронку. Перевязываю, башнер огрызается, двое огонь сбивают. «Ребята, «тигр»!» — слышим. Вдовиченко на башне руками машет. Ахнуть не успели — он уже на горящей машине наперерез. Немцы видят: не уйти, бьют в упор. Только куда… Столб огня да куча железа. — Лысенков растер копоть по лицу. — Вот тебе и Степка Вдовиченко. «Ребята, прощайте!» — успел крикнуть еще. — Взял из протянутой руки Турецкого бычок, затянулся с хрипом. — И машина у нас другая…
— Идем вместе, — приказал Турецкий. — Ты влево поглядывай, я — вправо…
Солнце словно бы споткнулось и застыло в изумлении. Тысячелетия оно глядело на эту землю — на ней зрели хлеба, цвели сады, паслись стада. Сегодня оно не узнавало ее. Изрытая окопами, бомбами, снарядами, растерзанная и затоптанная, она курилась пожарами, дышала смрадом и пылью. Люди же потеряли ощущение времени, не чувствовали ни голода, ни жажды, ни усталости.
На повороте дороги за Прелестным у сломанной тележки сидела худая женщина в черном от пыли платке. Сморщенные коричневые руки кинуты на колени, изъеденное ранними морщинами лицо безучастно, безжизненно.
Из Комсомольского обочиной ползет серая пыльная гадюка, колонна пленных человек в двадцать-тридцать. Идут медленно, враскачку, по четыре в ряд, вывалянные в грязи и дерьме во время боев. Выглядят все одинаково: голодные, измученные, ко всему равнодушные, задыхаются от пыли, гари, пота. Среди них пожилые и совсем юнцы. Когда-то, где-то и кем-то они все работали. Где-то у них были невесты, жены, матери, дети. Кто-то из них обожал, а кто-то ненавидел фюрера, но понять это сейчас было невозможно. Уступая дорогу и провожая взглядами русские танки, солдат, они, наверняка, думают о еде, куреве, отдыхе. Потом уж, когда отойдут немного, их мысль заработает, и они постараются оценить свое положение и все вокруг.
Пленных сопровождают автоматчики и несколько женщин с детишками, которые возвращаются домой. Скарб их умещался в ведрах и узелках. На женщин и детей посматривают и пленные, и конвоиры.
Турецкого душили горечь и злоба при виде этих пыльных, провонявших потом пленных. «Присмирели, суки!..» Утром он допрашивал фельдфебеля-танкиста, во ржи выловили. «Никс ферштейн!..» Крутился, как гад под вилами. А когда он приказал разведчикам отвести его в кусты, вырвался из их рук, кинулся в ноги, обнял сапоги. «Жить, жить! Гитлер капут!..» Откуда и прыть, и знание русского языка взялись.
«Неужели и наши пленные так же вымаливают жизнь? Кричат: «Сталин капут!..»
Турецкий сплюнул гадливо в пыль дороги. По желобку мокрой спины ремнем лег холодок.
Колонну пленных замыкал долговязый, узкоплечий, с расстроенной походкой ефрейтор. Штаны на нем мешком болтались меж ног, ступни заламывались, косолапо гребли пыль.
— Отощал, гад! Ног не тянешь! — закричал на него лейтенант Лысенков. Бешеный тик подхватил его щеку, морщинистое веко задернуло правый глаз. Лысенков, злобствуя, прижал ладонью щеку, рывком, одним пальцем, распустил душивший его ворот.
В неумолчном грохоте боя стала прорываться, однако, усталость, хотя ожесточение и не спадало, а, наоборот, по мере того, как солнце падало в черный омут пожарищ и пыли, ожесточенность даже нарастала. Смертельно раненный зверь всем существом своим чувствует; поворачиваться спиной нельзя — гибель. Пятились и немцы, но спиной не поворачивались.
На закате вышли к реке Псел. Светило низков солнце, красно горела река, изумрудно блестел отложной ворот кустарника по берегам. У самого среза воды плясали желтые всплески огня. Несколько танков вгорячах влетели в низину, увязли там. Над ними поднялись столбы дыма и пара.
Уже в полной темноте поредевший батальон Турецкого отошел к Политотдельскому. Бой стихал повсеместно, оживали привычные будничные звуки: скрип колес, вой попавшей в темноте в воронку машины, человеческие голоса. В деревню входили обозы, машины с боепитанием, кухни.
Экипаж Турецкого облюбовал место на углу сада, у самого края поля. Поле к железной дороге и в темноту до самой Прохоровки выглядело огромным кострищем. Колыхалось, двигалось. Подсолнечной лузгой трещали в огне патроны, утробно-глухо ухали снаряды, носились углисто мерцающие хлопья. Картина фантастическая и жуткая. Томное, в мглистой испарине утром, поле ждало жатвы… И дождалось. Изуродованное гусеницами и воронками, залитое соляркой и бензином, маслом и кровью, оно задыхалось от гари. Запах хлебов и цветов мешался с запахами паленой резины, горелого тряпья и мяса. Все отдавало гарью: и трупы, и железо, и сама земля. Сколько их, несжатых и вытоптанных полос, и сколько еще будет!