Вам теперь известно, кто и зачем настаивал на разведении новых птиц. Вы слышали доклады военных специалистов, поставившие под сомнение ярко нарисованную нам картину лёгкой победы. Я, Вурэ-Ки, лицо Стрел, хочу, чтобы вы задумались ещё вот о чём: о мере и границах допустимого. Ещё не совершённое ужасает — может быть, уже не вас, но людей Весны, не посвящённых в ваши планы. Представьте, что вы расправитесь с Летом, ваши подданные привыкнут к этой мысли — человек ко всему привыкает. А мы не умеем управлять бессознательным, и нам останется с дурным предчувствием наблюдать, как граница допустимого сдвигается. Как ум перестаёт видеть за сотнями тысяч погибших — людей, таких же, как мы. Воображение пасует, ведь о войнах мы знаем из книг и только. Здесь кроется опасность: человек, бунтовавший против того, чтобы оказаться лишь каплей в море, превратится — хуже того — в цифру. Цифры можно складывать и вычитать, умножать и делить: они не чувствуют боли, не истекают кровью. Но мы, превратившие людей в чёрточки на пергаменте, и сами не остаёмся неизменными: мельчают души, ровнее бьются сердца. Граница допустимого каждый раз сдвигается лишь на палец дальше — какая, казалось бы, ерунда. Но, оглянувшись однажды, по локоть в крови, мы рискуем не увидеть, откуда начинали путь.
Я не сказал ничего нового. Просто я убеждён, что каждый ужас становится трамплином для ещё большего. Покончив с летнями, мы не избавимся от страха. Мы сдадимся ему на милость. А ведь мы умны — так принято считать — и даже знаем чужую историю, намного опережающую нашу. Куда идём?..»
К концу третьего дня его перевезли в резиденцию. Ни аадъё, ни Вальзаар такой прыти не одобряли. Первых Сюрфюс как-то убедил на пару с Мэйя Аведа, второму приказал. Но, вроде бы получив, что хотел, он всё равно о чём-то тревожился. Чем ближе к Гаэл, тем сильнее возрастало беспокойство, непонятное Вальзаару. Уж не безумие ли, всё-таки? Рано обрадовались.
Чем дальше, тем страннее. Комнату, подготовленную заранее, кё-а-кьё отверг. Затоплять свои покои упорно запрещал, хотя сухость переносить пока не мог. Пришлось ломать голову. В конце концов, воду пустили по полу, потолку и стенам и подняли температуру. Вышло прекрасно, но Сюрфюс продолжал чудить, и успокоился только заполучив вместо уютного гнезда подобие ложа, каким довольствовался Преакс из-за человеческого тела. Отлежавшись и привыкнув, кё-а-кьё потребовал себе ещё и балдахин из полупрозрачной ткани. Надёжно отгородившись им от остальной части комнаты, он отдыхал до вечера, словно набираясь для чего-то сил. А проснувшись, попросил привести человека.
Вальзаар с облегчением вздохнул: не одобряя, зато, наконец, разобравшись, зачем понадобились странные приготовления.
В комнате было жарко и влажно, как в бане. Парить над водой Хин не умел, и едва захлюпал от порога, как из-за завесы донёсся выразительный голос, который, пусть и поблекший, Одезри не спутал бы ни с одним на свете.
— Я не задержу тебя надолго, — кажется, говорил он. — У меня просьба: не возвращайся в дом Небели. Будет устроено так, что они узнают о несчастье…
Человек протянул руку к балдахину, и речь оборвалась строгим шёпотом:
— Не надо. Стой там.
Одезри поступил совсем наоборот, опустился на одно колено рядом с низким ложем, провёл рукой по тусклым волосам, завесившим лицо. Плечи Келефа задрожали как от тихого смеха.
— Не надо, — попросил он едва слышно. — Тебе может не понравиться то, что увидишь.
Ничего не говоря, Хин заставил его поднять голову. С нежностью провёл кончиками пальцев по щеке, коснулся зажмуренных век, трепещущих густых ресниц. Всё так же не открывая глаз, Сюрфюс с тихим вздохом прильнул к руке, накрыл её своей и поцеловал ладонь.
Никогда прежде он так не поступал. Одезри, изумлённый, удержал ответный порыв, лишь затаил дыхание. Ни сопротивления, ни недовольства. Лёгкое тело, напряжённое как струна, расслабилось в бережных объятиях. Ласковые руки сомкнулись за спиной человека. Сил'ан доверчиво опустил голову ему на плечо. Губами, нежными как лепестки, едва коснулся шеи.
Знакомый аромат ночных волос: тающего весеннего льда, звонкий и чистый. Хин вдыхал его с наслаждением, даже более — с чувством горького, невыносимого счастья, безбрежного как небесная синь — и не мог надышаться, словно всю жизнь до этого что-то тянуло его на дно, увязив ноги, навалившись на плечи, тисками сдавив грудь. И ведь почти утопило, если бы в один миг не распались оковы, если бы вода не вытолкнула его на волю. Если бы на воле кто-то не звал к себе прекрасной песней.
Глава XXII