Он еще постоял в маленьком сквере между влажных стволов деревьев, с которыми вместе рос, которые помнили его совсем маленьким человечком, которые были его ровесниками. Их было четыре: тополь – самый большой, две липы и пихта. Тело его было напитано той самой приятной усталостью, которая сигнализирует душе о выполненном долге, даже если сознание и не может четко обозначить, в чем же он состоял; такой приятной усталостью, которую можно было при необходимости мобилизовать на какие-нибудь великие дела, коль скоро бы явилась в них нужда; такой усталостью, которой, чувствовалось, изнемогал то ли весь этот уголок природы, угодивший в город, то ли природа, вобравшая в себя несколько жилых домов и коммуникаций, и Алексей задрал голову и посмотрел между верхних веток в черное-пречерное небо. Тяжелые капли тумана с редкими промежутками времени срывались откуда-то с древесных вершин и начинали полновесный путь вниз, к прелой земле, – путь столь тягучий, что это позволяло проследить его во всех подробностях. И, слушая капли, Алексей ощутил такое спокойное чувство жизни, которое было простым и совершенно нетрансцендентальным. Он стоял рядом со своим домом, где была его мать, где его ожидали давнишние друзья – его вещи, сам он был напитан какой-то такой силой, которая одновременно и была сродни всему окружающему и выливалась вовне его, в свежий и влажный ночной воздух сентября. Чувство жизни было ни простым, ни сложным, не требующим ни объяснений, ни доказательств. Просто в эту минуту на этой земле жил именно вот этот человек, и эта минута и эта земля всецело сейчас принадлежали ему, а он принадлежал им. «Основанием, которое дает право на жизнь, – вспомнил он варваринскую заповедь, – является жажда жизни».
Однако все же это было немного не то.
Наступил покой осени… Липы стояли еще зеленые, клены совсем опали, а каштан под Алексеевым окном всей своей кроной горел лимонным троянским золотом. В сквере в синих робах коммунальной службы ходили узбеки, укладывали листья в черные полиэтиленовые мешки и стучали толстыми палками по стволам, чтобы разом оголить деревья и не утруждать себя ежедневным их подбором. Подметенная полысевшая земля влажно дышала, и только на замшелом шифере гаражного кооператива лежал толстый наст бурых съежившихся листьев.
Осень – самое непостижимое время в Москве. Было что-то истинное в том, что когда-то новый год начинался с сентября. Природа исподволь увядала и умирала, но в этой смерти было сладострастие, ибо все готовилось через эту мнимую погибель в снежной зиме обрести новую жизнь. Осень дарила надежды, которым дано будет сбыться весной; осень обольщала, осень обещала. Осенью завязывались романы. Но осень 2007 года, возможно, превзошла в этих своих качествах все прочие осени, которые видала на своем веку матушка-столица. Это был год, когда тема одноклассников серьезно потеснила интерес людей к политике и показала ее ничтожность перед простыми человеческими страстями.
Той осенью сверстников словно бросило друг другу в объятия, и многие уже не захотели их размыкать. Девять миллионов человек, не останавливаясь в жизненной гонке, предались вдруг романтическим воспоминаниям, и образы, рождаемые ностальгией, стали казаться им намного полновесней, человечней и добрей тех химер, среди которых протекала их жизнь последние шестнадцать лет. (Впрочем, у каждого количество этих лет было свое.) Люди вдруг признались себе и другим, что идеалы их преданы ими самими, что дни их проходят зря и тоскливо, что ночи их пусты и сухи, что бессмысленность особенно ощутима лихорадочной, темной осенью, и нечем латать пустоту, потому что материал, который предназначался на заплатки, негоден и расползается в пальцах, а пальцы хотят ласкать и ладони жаждут наслаждаться осязанием нежного прочного шелка. Предчувствие разлук витало в воздухе, смешиваясь с выхлопными газами взятых в кредит автомобилей, ароматом круглосуточного кофе, сладковатым запахом вошедшего в моду рома. По выходным в кафе и ресторанах шумно сидели пьяные одноклассники. Они упорно искали свое прошлое, вглядываясь в черты сидящих напротив, и, видимо, смутно понимали, что прошлого больше не будет, что точка невозврата пройдена, и они, обреченные идти теперь только вперед, в неизвестность, прощались с ним, как умели, и все же в укромных уголках своих душ таили надежды. Но настоящее показывало им тщетность этих надежд, и они снова пили, не желая смиряться с неприятными открытиями, и в самый последний момент, когда мир начинал кружиться каруселью размытых влажных цветных пятен, хоть на мгновения, но находили то, что искали. Казалось, что эта огромная сила, вырабатываемая миллионами душ, мощнее любой политической партии, что она способна остановить время, забрать из минувшего только хорошее, перетащить его в современность, и, казалось, это хорошее, что бродило в них, способно разом свершить то, что не давалось политикам последние подлые годы, если, конечно, политики и впрямь хотели чего-то подобного.